Я найду это ожерелье, чего бы мне это ни стоило, — решил Владимир. — Оно необходимо мне! Оно должно принадлежать мне, и я его найду».
Дальше записи стали менее интересными. Профессор Краснов сухо описывал незначительные семейные события, но много писал о своих планах. Он работал над новой книгой. Судя по записям, работа подвигалась бодро. Это странно. Ведь, насколько Владимир Дмитриевич помнил, последняя книга отца осталась незаконченной.
«Странное ощущение — я читаю и словно бы отец жив. А я знаю, что это последний год его жизни. Он умрет 2 января. После праздников. Не так обидно умирать после праздников, когда подарки уже распакованы и индейка доедена… Но все равно странно, что он не дописал книгу…»
Владимир Дмитриевич читал дальше, и волосы вставали дыбом у него на голове.
18 ноября
Сегодня самый страшный день в моей жизни.
Случилось то, чего никто не мог ожидать.
Хорошо, что Майечка не дожила до этого дня.
Прости нас, Господи. Мы были неразумны в своих эгоистичных желаниях. И расплата настигла невиновных. Господи, я никогда не верил в Тебя. И никогда ни о чем не просил. Так прости мне теперь в величайшей милости Твоей мое неверие!
Или не Бог. Просто судьба. Страшная судьба. Ананке. Ананке. Высшая сила необходимости и неизбежности, которой подчиняются даже боги.
Сегодня я видел свою внучку. Дочь моего сына. Дочь моего приемного сына. Плод кровосмешения. Дитя инцеста.
Девушка пришла к нашему дому. Я опять был один. Последнее время я всегда один, по теперь это меня уже не тяготит. Я много работал над книгой. Я пригласил ее в дом, стал угощать чаем и пирогами. Она показала мне девочку. Крошечную красавицу Киру. Мое сердце дрогнуло при виде маленького, удивительно правильного лица с бледными губками. Девочка нездорова, она родилась с пороком сердца. Я представил себе, что, если бы Владимир иначе отнесся к появлению ребенка на свет, они жили бы у нас в доме. Скажем, на втором этаже, в розовой комнате. Там почти всегда светло, и это самая теплая комната в доме. Там всегда пахло бы ребенком, и чистотой, и молоком, и я бы приходил туда понянчить малютку, отдохнуть от своих научных трудов…
Так я размечтался, несчастный урод, и начал расспрашивать молодую женщину (я упорно называю ее девушкой, ведь она так молода, она ровесница Марку!) о ней, о ее жизни и семье. И почти с первых ее слов…
Она сестра Владимира. Да. Она его родная сестра, дочь Марты и Леонида. Не знаю, почему я не умер от инфаркта в тот момент, когда это осознал. Не знаю, откуда у меня взялись силы скрыть от Александры свое состояние. Она не должна ничего знать. Она не должна всю жизнь нести на себе груз чужой вины… У нее и так было много горя. И будет, вероятно, еще. Девочка серьезно больна. Прости меня, Боже, но лучше бы ей умереть. Да, быть может, ей лучше умереть.
Но кто бы мог подумать? Кто бы мог подумать в тот день и час, когда Майя приняла ребенка своей сестры? Он был таким крошечным, и для Марты это была всего лишь забавная игрушка. И я, осел, смотрел на это снисходительно!
Марта не хотела оставлять у себя мальчика. Она сказала: «Я не сделаю ему такого подарка». Она не могла простить своему мужу своей изломанной, искалеченной жизни, не могла простить тех детей, которые умерли в младенчестве. Марта рыдала и клялась, что убьет новорожденного своими руками, если мы его не возьмем. Потому что он все равно умрет… Умрет, как… И тут она называла какое-то имя. Неизвестное мне имя. И я забыл его. Она уверяла, что ее муж убил того человека, и убивал не раз.
И мы взяли мальчика. Мы взяли его, как взяли старинные часы с фигурой Крона, пожирающего младенца. Сувенир. Игрушку. Это обошлось нам недорого. Майя отдала деревенской акушерке свои серьги и брошку. И какие-то деньги. Та согласилась…
Я дал Александре денег и пообещал найти врача. Хорошего врача, который мог бы проконсультировать девочку. Обещал поддерживать ее… А когда они уходили и вызванная мной машина уже сигналила у ворот, я… В общем, я отдал Александре ожерелье Смирницкого. Я сказал ей: «Это для Киры».
Ожерелье принадлежит ей по праву. Пусть оно принесет ей счастье, здоровье, долголетие. Пусть мой грех не ляжет на нее. А мне остается одно — молиться и ждать смерти, которая избавит меня от этой муки и позволит соединиться с возлюбленной моей Майей.
29 декабря
Домашние разъехались. У всех есть дела перед Новым годом. Купить подарки друг другу, поздравить с наступающим знакомых… У меня тоже есть дело. Я открою тайник и положу туда этот блокнот. Пусть лежит, пока кто-то не найдет его и не поразится готическим страстям, бушевавшим в двадцатом веке…»
На этом записи обрывались. Дальше шли чистые страницы. Но Владимир Дмитриевич зачем-то пролистал дневник до конца и некоторое время полежал, машинально раскачиваясь. Потом пошел в дом, покачиваясь, словно был сильно пьян.
Внутренним взором он видел, как его отец стоит в гостиной, у раздвижной панели. Должно быть, он был в халате. Этот халат до сих пор висит в кабинете, в шкафу. Шелковый, темно-синий, простеганный халат. Можно найти его и прикоснуться к нему. Можно надеть его и спуститься в нем к ужину. Отец был уже очень стар. Белые волосы, сияющим венчиком обрамляющие лысину, слегка вились. Шаркая сухими старыми ногами, он подходит к раздвижной панели, нажимает на потайную закорючку. Потом открывает ларец и кладет свой дневник. Не глядя. Небольшая книжица проскользнет в щель между фолиантами и останется там лежать. Через четыре дня отца не станет. Он умрет ясным морозным утром. Ночью будет идти снег, а утром выглянет солнце. Оконные стекла покроются диковинными узорами — заколдованный лес, волшебные северные джунгли. Отец так и останется сидеть за своим столом — до самого обеда. Только в два часа дня его, уже застывшего, найдет Диана. Ее вопль встревожит весь дом… А книжица будет лежать там, в тайнике.
Чтобы Владимир Дмитриевич Краснов нашел ее. Через много лет.
На пороге дома ему встретилась Зинаида Германовна.
— Ты куда запропал, дружок? Я ищу, ищу! Батюшки мои! — вскрикнула вдруг старуха. — Да ты ж как лунь поседел!
Владимир Дмитриевич бросил взгляд в зеркало. Даже в темном старом стекле он смог рассмотреть — его темные волосы, в которых только кое-где пробивалась седина, за несколько часов стали почти сплошь белыми…
ГЛАВА 28
Из глубины прошлого. Крон и Рея
Ленька Морозов был деревенским сиротой. Колченогий, конопатый мальчишка, злой, как волчонок, был никому не нужен и не мил. После смерти отца-бобыля мотался он по деревне без призора, промышлял мелким воровством. Прибили бы его добрые односельчане до смерти, но поп вступился. Пригрел сироту. Кто говорил — от доброты душевной, кто — польстился отец Василий на дармового работника. Сам батюшка был худ, мал и слабосилен, имел прискорбную слабость к спиртному и в деревенском хозяйстве смыслил мало. Впрочем, человек был не злой и не жадный. Работал у него Ленька от зари и до зари, но кто в деревне иначе живет? А кормил его отец Василий за своим столом, что семья ела, то и он. Только попадья была вредная, приемыша шпыняла нещадно, куском попрекнуть не стыдилась. Но опять же, брань на вороту не виснет. Поповы дети тоже от мамашкиного нрава немало перенесли.
Но и сам Ленька хорош был — благодарности к благодетелю не чувствовал ни малейшей. От работы не отлынивал, но при малейшей возможности из постылого дома норовил сбежать. С ровесниками не водился — те дразнили его колченогим, поповским нахлебником. Мальчишка один бродил по лесу, собирал грибы, ягоды, орехи — по времени. Разговорчив не был, да и кто бы с ним стал разговоры вести? Так никто и не знал, что он за человек. Только подпасок Шкалик, прозванный так за неуемную любовь к проклятой, со смехом рассказывал как-то, что видел пацана на Етишкином холме — тот оттуда смотрел на деревню и грозил ей колючим кулаком.
Пропал он летом. Отец Василий взял воспитанника с собой в город — посторожить лошадь с телегой, пока будет по своим надобностям ходить. Но каурая кобылка осталась без присмотра. Ленька сбежал, только его и видели. Никому о нем жалеть и в голову не пришло.
Морозов, попав первый раз в жизни в город, сначала словно бы оглох и ослеп. Но быстро пришел в сознание и сообразил по-сиротски хватким умишком — тут прожить можно гораздо слаще, чем у попа в работниках. Прихватил из телеги мешок с поповскими гостинцами и ушел. Ушел, чтобы не знать больше над собой никакого начальства, чтоб никто не смел его попрекать и понукать. «Я вам еще покажу», — бормотал он, мысленно прощаясь с постылой деревней. Путь его лежал ни много ни мало — в Москву. Ленька собирался выйти в люди.
И вышел. И показал.
Он вернулся через десять лет с отрядом красных дьяволят. Отца Василия с малым семейством увезли куда-то, да так он и сгинул. Тот же самый Шкалик, но не подпасок уже, а колхозник из беднейших, клялся и божился, что тело попа осталось на поживу зверям в лесу. Говорил, что поливал Ленька священнослужителя на морозе ледяной водой, приговаривая: «Ты меня, батюшка, в купели крестил, а теперь моя очередь настала!» Но Шкалик соврет — недорого возьмет, а свидетелей такому душегубству не нашлось.
Потом Морозов снова пропал на несколько лет. Видно, зря времени не терял, потому что вернулся с чекистскими лычками, при сапогах и шинели. Приехал на зловонно фырчащем автомобиле и тут же погнал односельчан обустраивать старую барскую усадьбу, что уже полвека ветшала на холме. Поползли слухи о том, что в усадьбе обоснуется колония для малолетних преступников. Селяне горевали — все шпана разорит, растащит, дня покойного не будет! Но Ленька Морозов порядок держал крепко. Сто пятьдесят пацанов, собранных и присланных коллектором, не остались без дела, не выпало им свободной минуты для набега на крестьянские наделы, и без того скудные. Старинный барский дом окружили хозяйственные постройки, в числе которых была даже и небольшая деревообделочная фабрика. Жизнь в коммуне подчинялась строжайшей дисциплине. В десять вечера — отбой. В спальнях гасится свет, в коридоре появляются дневальные — крепкие ребята из числа особо правильных колонистов. Да не с голыми руками дежурят — вооружены винтовками, чтоб какому-нибудь полуночнику не пришло в голову в неурочный час покинуть колонию. Впрочем, со временем такие бродяги перевелись — тяжелый труд не оставлял сил. Подъем трубили в шесть, и начинался трудовой день колониста. Уборка, завтрак и в половине восьмого — сигнал к работе. В небольших мастерских делались сотни столов, стульев, табуретов и прочих нужных молодой стране вещей. Было выделено время и для уроков, но Морозов высказывался по этому поводу так: «Мы тут воспитываем — кого? Молодого коммуниста мы тут воспитываем. Лишняя грамотность коммунисту не нужна, а только стремление быть полезным обществу и дисциплина. А то пойдут тут, понимаешь, мечтания какие-нибудь, задумчивость…»