Женщина из трофейного кино понравилась Морозову больше. Такую к работе не приспособишь, да и не для того она вылеплена. Кожа у нее не задубевшая от солнца и ветра, а тоненькая, беленькая, так и видно, как под ней кровушка переливается. Волосы пышной волной лежат над узким лобиком, губы сложены сердечком, глаза огромные, ласковые. Только и дел у нее по хозяйству что разливать чай или, скажем, кофе по тонким расписным чашкам и рукоделие какое-то вышивать. Да и то не вспотела она над этим шитьем. Одни шашни на уме, оно и видно! Только и знает, что обнимается с этим чернявым.
Припомнив шашни, Морозов нахмурился и задумался. Фильма он больше не видел, только воспринимал далеким уголком сознания, и, когда сеанс окончился за полночь, в этом уголке осталось невнятное томление, легкое, но волнующее.
«Теперь не заснуть», — сообразил Леонид Андреевич и решил пройтись по саду, выкурить папиросу и развеять хозяйственными раздумьями эту дурацкую хмарь, что села на душу.
Но уж видно, так день задался — все кувырком. Не вышло у Морозова успокоительно-раздумчивой прогулки по темному саду, не выкурил он папиросы у крылечка. Только вот истома не то что развеялась — в клочья разлетелась. Потому что под калиновым кустом заприметил двоих. Сначала решил, что один из преждевременно созревших воспитанников обжимает какую-нибудь деревенскую Маруську, припозднившуюся после кино, хотел спугнуть молодежь, гаркнув что-нибудь веселое. К подобного рода происшествиям Морозов относился вполне благосклонно, как ни странно. Несколько браков между выросшими колонистами и сельскими девчатами уже были заключены. Но тут явно был другой случай. Не слышалось что-то визгливого смеха, каким обычно отличались деревенские красотки, укоряющих возгласов и возни, необходимых для кокетства в те моменты ухаживания, когда руки парня выкинут слишком уж нескромный фортель, тоже не слышалось. Напротив, парочка сидела почти неподвижно и только девушка словно что-то напевала. Он понял, что это мелодия без слов — из давешнего фильма, понял и то, что помурлыкивает ее Марта. А рядом сидит, конечно, Рябушинский, гаденыш заморенный!
Леонид Андреевич скомкал в кулаке так и не закуренную папиросу, повернулся, ушел в дом. Молодая трава заглушала его шаги. Было тихо, очень тихо — только разливались соловьи да брехала внизу, в деревне, чья-то дурная шавка. Морозов до зари сидел в кабинете. Он слышал, как через полчаса после его возвращения пришла Марта — тихонько скрипнула дверь ее комнатушки. Юрка, видно, так и остался в саду ночевать — в спальни бы дневальный не пустил без шума. Но начкол не озаботился местом ночлега непутевого воспитанника — он обдумывал свой собственный хитроумный план, результатом которого должно было стать водворение порядка в колонии, да и в жизни самого начальника.
Утром он приказал завхозу, чудаковатому старику Фомичу, запрячь в возок вороную кобылку Муху. Марта поднялась рано, хлопотала на кухне, помогала поварихе управиться со щами. По весеннему времени щи варили из крапивы, острый и свежий ее запах стоял в кухне, и от этого запаха у Морозова на душе стало полегче. Марта была всегдашняя — свежая, деловитая, спокойно-веселая. «Словно и не валялась под кустом ночью», — подумал начкол, но тут же одернул себя за такие мысли. Не годится так про девку думать. Оно что ж, дело понятное — время ее пришло. Тут важно на верный путь направить, чтоб не наделала она глупостей, за которые потом каяться придется. Разве не в этом его, Морозова, долг, разве не в ответственности он за судьбу этой дурехи, которую он, можно сказать, на груди пригрел?
От таких правильных размышлений Морозов совсем повеселел и обратился к Марте небывало приветливо:
— Хотел тебя попросить в город съездить. С Фомичом поедете, закупить кое-что надо. Он старик, всего не сообразит. Мне же некогда, да и женский взгляд тут нужен будет…
— Есть съездить в город! — по-колонистски четко ответила Марта. Прямые пряди темно-русых волос выбились из-под старенького платочка, повисли вдоль румяных щек. Она улыбалась, и эта улыбка одними краешками губ, и эти ямочки на щеках вдруг так живо напомнили Леониду Андреевичу давешнюю киношную красотку, что тот даже смутился слегка, чего с ним давненько не бывало.
— Зайди ко мне, как соберешься, — попросил напоследок и ушел, стараясь не прихрамывать.
Она прибежала к нему через пятнадцать минут, уже одетая, гладко причесанная. Морозов стоял на пороге, покуривал. Когда Марта поравнялась с ним, он сквозь запах дрянного табака почувствовал молочную свежесть ее дыхания, нежный запах ее волос.
— Ты вот чего, — пробормотал он, пытаясь скрыть смятение, но быстро овладел собой и скучным голосом принялся давать Марте обыденные поручения. Ей было не внове, последние пару месяцев она часто ездила с Фомичом, а то и с самим начколом в город, делала сама покупки. Но теперь она радовалась тому, что в дороге придется не зябнуть, а дышать теплым весенним воздухом, не скучать, а думать о себе… О том новом, что случилось с ней, и предчувствовать впереди какое-то огромное, неведомое счастье. О таком счастье ей раньше только в книгах читать приходилось, но у нее это будет гораздо, гораздо лучше — потому что у нее!
Морозов выдал Марте тугой рулончик — деньги. Он, правду сказать, опасался отдавать девчонке такую солидную сумму — мало ли что случится по дороге, в повозке старик и девка, а по дорогам сейчас всякие люди ходят! Но успокоил себя тем, что у Фомича будет наган для обороны, а через пару дней и он, Морозов, подъедет в город и обратно уж сопроводит покупки.
Марта уже обернулась — бежать, по Леонид Андреевич остановил ее.
— Погоди, торопыга, — произнес добродушно-насмешливо. — Что ж не попрощаешься?
— Ненадолго расстаемся, — рассмеялась Марта. — До свидания, Леонид Андреевич.
— До свидания, Марта, — негромко сказал Морозов и придвинулся поближе к девушке — так, словно вообразил себя тем лощеным чернявым красавцем, который в кинофильме увивался вокруг деликатного сложения дамочки, а потом так целовал ее на диванах, что колонисты свистели, срамя соловьев.
И Марта, видимо, что-то почувствовала — притихла, глядя на начкола широко открытыми серыми глазищами, по лицу словно рябь прошла — волнение? отвращение? страх? — не угадать, не удержать. Упорхнула.
Ей предстояло провести в городе два дня и две ночи. Традиционно наезжающий в город начкол останавливался у своего бывшего воспитанника, Тимофея Крошкина, который с тех пор, как выпустился из колонии, успел поработать на заводе токарем, жениться, повоевать и вернуться домой без правой ноги. Жил Тимофей с женой на окраине города, в крошечной хибарке. Промышлял он тем, что паял и чинил кастрюли да тазы — всей улице, да и ближним улицам тоже. Потому закуток, отведенный Марте под постой, завален был чуть не до потолка грохочущим хламом — оставалось место только для крохотного топчанчика. Фомич ночевал прямо на улице, в возке, и Марта, оставшись одна в темноте, долго ворочалась на узком и жестком ложе, опасаясь повалить кучу жестяного хлама. Под полом шуршали мыши, за стеной громко храпел хозяин.
Утром ездили но делам, передавали в наробраз какие-то бумаги, получали на карточки ситец и необычную ткань «чертову кожу», из которой шили колонистам неснашиваемые штаны. Проезжали мимо толкучки, и это было очень интересно. Марта мечтала пойти в кино, но Фомич отказался наотрез, а одна она пойти побоялась. Только вглядывалась в афиши — не идет ли та картина, что привозили в колонию, та, от которой так сладко млело сердце?
Вечером следующего дня приехал начкол — очень веселый, пахнущий дальними лугами и дорожной пылью. Приехал верхом, на лихом жеребчике но кличке Офицер. Мимоходом поздоровался с Мартой, сел ужинать с хозяевами. После ужина они с Тимофеем долго пили сахарный самогон, причем Морозов не пьянел, а только бледнел, так что видней становились рябинки на лице. Марте тоже налили полстаканчика, поднесли и Тамаре, жене Тимофея. Толстая и веселая Тамара выпила с удовольствием, резко выдохнула и закусила мягко-кислым соленым огурцом. Марта от самогонки закашлялась, замахала руками и кашляла, пока Морозов не ткнул ей прямо в губы круто посоленный кусок черного мякиша. Но телу разлилось горячее тепло, глаза почти сразу стали слипаться.
— Девчушка-то спит совсем, — сдобным голосом пропела Тамара. — Иди, иди, у тебя там постелено. Ишь умучалась как! Иди, голуба.
Марта ушла в чуланчик спать. Под мерный гул голосов за стеной она задремала, а проснулась оттого, что дверь в чуланчик распахнулась. На пороге, освещенный ярким лунным светом из оконца, стоял Леонид Андреевич и пристально смотрел на Марту.
— Что? — вскинулась она. Ей стало жутковато, но интересно, словно все это — и мерное треньканье сверчка, и лунный луч из оконца, и даже куча кастрюль и тазов — вдруг стало принадлежать какому-то незнакомому, чужому миру, где все интересно, и страшно, и можно, и все равно.
— Ничего. Спи, — ответил Леонид Андреевич. — Завтра на базар с утра поедем. Платье тебе куплю. Хочешь?
— Хочу, — ответила Марта, ужаснувшись своим ощущениям и своему ответу. Темным инстинктом, поднявшимся со дна души, она поняла, что этот вопрос означает что-то большее, чем просто покупка платья, касается чего-то более важного. Но о чем идет речь — она понять не могла, тяжелая дрема наваливалась на грудь, жарко дышала в лицо и пахла дальними лугами, дорожной пылью, сахарным самогоном…
Утром поехали на барахолку. У Марты чуть кружилась голова, сладко томилось тело и в ногах было тягучее, тянущее ощущение. Разноцветная карусель базара потрясла ее. Продавалась разная еда, о существовании которой можно было уже и забыть за годы войны. Толстые плитки шоколада, коричневые жженосахарные петушки на занозистых деревянных палочках, жаренные в масле пирожки, похожие на стоптанные ботинки, булочки со сладкой посыпкой и изюм с курагой. Продавались вещи — обычные, привычные за последние годы: и куски парашютного шелка, и галоши, и брезентовые чоботы. Продавались вещи невиданные давным-давно — кружевные комбинации и панталоны, черно-бурая лисья горжетка с неприятно-блестящими стеклянными глазами и молевыми проплешинами, книги с ятями, но без обложек… Продавалось совсем невиданное, трофейное — и платья, и швейцарские золотые часики, какие-то альбомы с видовыми открытками, туфли, как из рыбьей чешуи, нестерпимо сверкающие на утреннем солнце. Продавались вещицы самодельные — зажигалки, сделанные из гильз, портсигары, прозрачные, как лед на пруду, какие-то необычные ручки и вст