– Хотел на тюрьме выучить… Там в хате над дубком много висело, не собрался, заканителился…
– Я «Отче наш» знаю!
– Что ж ты раньше молчал… Давай!
Студент снова подставил свою крепкую, еще хранящую вольный ровный загар, спину. Я ливанул из бутылки, дождался, пока растекшаяся вода захватит максимум территории тела, начал торжественным шепотом:
– Отче наш, Иже еси на набеси…
Пришлось читать молитву и во второй раз, когда обязанности поливающего взял на себя Студент.
Верно, повторять слова самого сокровенного из всех известных человечеству текстов полуголым, нагнувшись, ощущая холодные тычки падающей воды, не очень удобно, даже не очень правильно. Только разве был у меня выбор?
Наверное, в этот момент должно было случиться что-то особенное. Близкое к событиям из разряда парящих над повседневностью, которая в этот момент обступала нас серыми, одетыми в «шубу», стенами, заплеванным полом, железной, исписанной скабрезностями дверью. Ничего даже похожего не случилось. Шаркали, поднимая едкую пыль, ноги товарищей по этапу, раскатывался извечный спутник арестантского общения – рулон табачного дыма, плескалась неспешная, опять же арестантская беседа, где не столько слов, сколько междометий, матерных связок да порою не имеющих особого смысла похохатываний.
Кажется, все было, как и было. Как и должно было быть. Как быть по-другому вроде и не могло. Ничего торжественного. Никаких знамений и откровений.
Совсем обычная вода только что сбежала по шее, лопаткам и спине к пояснице. И тасовалась в памяти колода картинок вовсе не возвышенных, а простецко-житейских.
Вот что-то из очень давнего. Моет меня, очень маленького, мать. Мне от силы года полтора. Таз, в котором я сижу, на табурете стоит, под которым еще один табурет размером побольше. Намылила мне мать голову, и, естественно, всплакнул я, потому как сколько ни зажмуривался, а все равно дозу мыльной горечи в глаза получил.
Вот и ковшик алюминиевый с погнутой ручкой, на которой заводское клеймо – цифра и звезда с вытянутым лучом, – вспомнился. Из этого ковшика мать мне голову смывала. При этом что-то нашептывала и сплевывала. Не запомнил я тех слов. А жаль. Ведь не сама их мать придумала, а выучила-подхватила от своей бабушки, которая в свою очередь еще от кого-то из прошлых поколений приняла. Сокровенным смыслом и великой силой такие слова обладают.
Помню и полотенце бело-розовое, которым мать меня, уже перенесенного из таза на кровать, вытирала, точнее промокала с меня водяные капли ласковым махровым пространством.
И еще один далекий сюжет на очень ныне близкую водно-помывочную тему.
Я – уже постарше, но все равно маленький, потому что держусь за руку отца, а крепкая эта рука почти на уровне моей головы. Мы пришли в баню. Отец окатывает кипятком из цинковой шайки мраморную лавку. Я стою в стороне и глазею по сторонам. Отмечаю, что среди массы голых мужских тел встречаются тела, украшенные диковинными картинками: орлы, несущие в когтях похожих на кукол женщин, сердца, пронзенные стрелами, профили людей, чьи портреты украшают здания на майские и октябрьские праздники. Конечно, я что-то спрашиваю у отца по поводу мужчин, украшенных орлами, сердцами и ленинами-сталинами. Слышу в ответ:
– Это те, кто в тюрьме сидел…
Ясности по поводу странно украшенных людей от этого ответа у меня не прибавилось, но что-то тревожное, опасное и запредельно далекое по поводу слова «тюрьма» в сознании тогда отложилось. Кто знал тогда, что спустя столько лет это запредельно далекое станет не то что близким, а собственным и личным.
Вспомнилось и еще что-то почти библейское, но совсем недавнее. Только библейское больше в географическом, а не в духовно-назидательном плане.
Года за три до посадки довелось оказаться в Израиле, в туристическом туре по христианским святыням. Среди прочего программой предусмотрено было посещение реки Иордан, чуть ли не того самого места, где крестился Иисус Христос. За отдельную плату желающие могли и сами, предварительно облачившись в длиннющие белые рубахи, погрузиться в священные воды. Я был в числе тех пожелавших. Даже получил аляповатый, похожий на «Боевой листок», диплом, подтверждающий факт погружения моего тела в Иордан.
Удивительно: палестинские ощущения вспомнились здесь, в Мелгородском централе. Еще удивительней, что вспомнились не памятью, что порою сродни камере хранения с полками, на которых таблички «хорошо» и «плохо», а… кожей. Именно кожа помнила объятия такой же холодной, но так же не жалящей своим холодом воды. Помнила эта кожа и назойливые пощипывания каких-то – размером в ладонь, сильно смахивающих на сомов – рыб. Этих губастых и усатых существ в месте нашего то ли крещения, то ли купания было великое множество.
Да, все это вспомнилось сейчас кожей, точнее кожей спины, по которой вода, сбежавшая по лопаткам и позвоночнику, пыталась теперь пробраться ниже, найдя зазор между телом и прилегающим к телу брючным поясом и резинкой трусов.
Хотел было поделиться замельтешившими воспоминаниями со Студентом. В последний момент тормознул, остерегся. Понял, что не к месту и не вовремя. Правильней было поинтересоваться:
– Ты на воле в прорубь в Крещение не пробовал?
– А когда? – очень искренне удивился мой подельник по крещенскому таинству. Помолчав, пояснил: – До армии я к церкви и ко всему, что по этой теме, и не присматривался… После армии год погулял – сел. Хотя был там храм, рубленый, при мне ставили, братва с воли помогала, я туда потом порой заходил…
Не хотелось, чтобы в моем вопросе прозвучало хотя бы что-то, похожее на снисходительные интонации наставника.
Верно, я старше Студента почти в полтора раза. Только я – первоход, а у него эта ходка – вторая. Лагерный опыт с общежитейским сопоставлять просто бессмысленно. Здесь пропорции не один к двум, а один к бесконечности, потому что тем опытом, кроме как на собственной шкуре и собственных нервах, никак не разжиться. Учебников, инструкций и прочих шпаргалок здесь нет.
Верно, так сложилась моя жизнь, так старались мои родители, что получил я в свое время «верхнее», точнее два «верхних» образования. Соответственно, имел сытую работу, имел возможность увидеть дальние страны и получить всякие прочие блага и ощущения, простым смертным недоступные. Только разве можно отнести это обстоятельство к числу моих достижений и достоинств? Что значит диплом, деньги и прочие рожденные суетой, напичканные суетой и обреченные очень скоро бесследно раствориться в этой суете штучки в сравнении с такими понятиями, как вера и Бог? Здесь я со своими «верхними» образованиями (плюс сданный когда-то кандидатский минимум) и Витя Студент со своим неоконченным строительным колледжем, прошлой отсидкой за пьяную хулиганку и недавно подрезанным ретивым участковым (за что сидеть ему минимум лет восемь) почти на равных. Глупо цепляться здесь за былые, очень относительные в масштабах Вечности, достижения. Потому что, кто окажется на тех самых главных ступенях выше и ближе, кто будет предпочтен, а кто отодвинут, а то и сброшен вниз, неведомо и непредсказуемо. Объяснений по этому поводу не последует никогда.
Только вслух и на эту тему я ничего говорить не собирался.
Молча разобрали мы свои вольные, доживающие последние дни, вещи. Молча оделись. Напоследок почувствовали, как испаряются с наших тел остатки вылитой накануне, не успевшей затеряться на этих телах воды. В обоюдном молчании был особенный смысл. Потому что говорить о пустяках, просто о чем-то, ни у меня, ни у Студента не поворачивался язык в самом натуральном смысле этого выражения. Чтобы говорить на высокие, подсказанные самим смыслом православного праздника темы – у нас подходящих слов не находилось. Честнее было в этот момент просто молчать.
Что мы и делали.
Не приходило в голову даже поинтересоваться, что каждый сейчас испытывает. Впрочем, и не было в этом необходимости.
Уверен, что в этот момент у Студента, так же как и у меня, прибавилось внутри ощущения какой-то светлой правильности и определенности, за которыми явственно угадывались и вера, и надежда.
Очень важное ощущение для арестанта, начинающего свой срок.
Как, впрочем, и для любого другого, в любой другой ситуации человека.
В полночь с Черным в темноте
Вот и случилось.
Без знамений и предисловий.
Без всякой предварительной подготовки.
Просто грянуло.
Скорее, навалилось.
Точнее, как здесь принято говорить, нахлобучило.
Аккурат в самую середину срока.
Когда стало пронзительно ясно, что и досидеть все до конца – реально (ведь отсидел первую половину и… ничего), но и умереть, разом переместиться из скудной на события и движение арестантской повседневности вовсе в никуда («тубик», рак, инсульт и т. д.) – такая же, очень даже объективная, реальность.
Понятно, примеров «вариант один» кругом куда больше, чем примеров «вариант два». Только «первые» как-то незаметны в своей бесцветности и монотонности. Зато «вторые», пусть нечастые, – все кричащие, по живому дерущие. Это потому, что слишком ограниченно здесь пространство и слишком куцая на этом пространстве жизнь: ни фактов, ни явлений.
Словом, случилось.
Часа через два после отбоя словно толкнул кто-то.
Только не снаружи, когда за плечо трясут или за ногу, что из-под одеяла торчит, трогают, а как будто изнутри шевельнули.
Опять же внутренним ощущением, природа которого непонятна, но воля непреклонна, понял, что открывать глаза сейчас не надо, что сейчас куда важнее собраться и готовиться к чему-то очень ответственному. Подготовился, собрался. Лежа на спине, вытянулся в струнку, вжался в хотя и недавно перетянутое, но все равно ненадежно-зыбкое днище шконки[13].
Открыл все-таки глаза.
Если бы в бараке было светло, увидел бы то, что полагалось увидеть: прутья задней стенки двухъярусной кровати и за ними кусок крашенной в бордовый цвет (цвет больной печени, как здесь говорят) стены и отрезок крашенной тем же цветом батареи. Весь пейзаж! Вся панорама! Но и это только при свете. А сейчас…