«И в остроге молись Богу…» Классическая и современная проза о тюрьме и вере — страница 16 из 37

Не раз и не два такие сделки с Ираклием проходили, а потом – сбой грянул. То ли отрава, невесть чем сильно разбодяженная, в лагерь зашла, то ли шприц очень грязным оказался, то ли кто-то с дозировкой промахнулся. Словом, укололся Ираклий мусорским гостинцем, вроде и кайфанул, лег спать и… не проснулся. Немалых хлопот и серьезных денег стоило тогда полковнику Холину, чтобы тот труп как надо оформить и всех проверяющих убедить, что виноватых тут, кроме самого умершего, нет.

Вот теперь этот самый Ираклий, бывший Ираклий, или, точнее, то, чем он теперь стал, в его квартире, в пяти шагах от его дивана, с ноги на ногу переминается. На тот же костыль, с которым в зоне не расставался, опирается. И ноги, как и тогда, с вывертом в стороны, в память о том особо жестком мусорском приеме. Ух, какое недоброе у него лицо, какие зловещие желваки под скулами катаются.

Совсем не хотелось полковнику Холину этого гостя слушать. Вот только был ли у него выбор? Когда к живому человеку гости с того света приходят, никакого выбора для этого человека не положено.

Только этот гость совсем немногословный был. И полдюжины слов не обронил. Прохрипел с горловым бульканьем:

– Мусор голимый… Ушатаю! Падла…

Может быть, что еще хотел сказать или даже сделать, ибо шаг вперед сделал и даже костыль от паркета оторвал, да закашлялся. Потерялись его будущие слова в хрипе и клекоте. Все несказанное на его лице проявилось. Врагу не пожелаешь иметь собеседника с таким лицом.

А тем самым, что в груди у него клокотало и булькало, гость незваный, всем контуром своим содрогнувшись, в полковника плюнул. Увернуться полковник Холин не успел, а утереться не мог, так как способность двигаться к прилипшим к диванному гобелену рукам не вернулась. Так и сидел полковник Холин, будто одно целое с диваном своим составляющий, а плевок покойника его щеку разъедал, словно грузин в него самой едкой кислотой плюнул. И явственно казалось, что кислота эта, легко с кожей справившись, куда-то дальше, все круша на своем пути, проникает.

Совсем независимо от этого встрепенулось внутри полковника воспоминание, как поначалу гордился он своим «ноу-хау» – «доза в обмен на порядок», которым он так ловко лихого авторитета сначала нейтрализовал, а потом работать на себя заставил. Правда, совсем недолго эта радость длилась. И перестала длиться даже до того, как расстался Ираклий с жизнью.

На очередном совещании по специальным проблемам своего ведомства в ходе неформального общения с коллегами (в курилке, за бутылочкой после докладов-заседаний и т. д.) узнал полковник Холин, что никакого велосипеда он, приручив авторитета отравой, не изобрел. Оказывается, в некоторых других зонах такая практика уже давно существует. Более того, проворачиваются такие штучки куда изящней, чем делается это в лагере, руководимом полковником Холиным.

Заметно поскучневшим вернулся он с того совещания. И сейчас эту досаду, будто во второй раз, правда, уже на скорости, будто мимоходом, пережил.

Тем временем поколебались в пространстве, рассосались в никуда контуры, принадлежавшие грузину Ираклию. Вместо них на том же месте новый арестант обрисовался. Или то, что когда-то арестантом было, кого лагерь как Лешу Холодка знал. Последнего полковник Холин с трудом припоминал, ибо только один раз с ним встречался. Пришел к нему Холодок сам с неслыханно дерзкой по всем нормам (и по зэковским, и по мусорским) просьбой:

– Я… Это… Ну… Отпустите меня в отпуск… Мать померла… Похороню и – вернусь…

По закону имел арестант, даже на строгом режиме, право на отпуск. Появилось такое послабление в последнее время, в свете либерализации и демократизации, так сказать, общества. Только было это тем самым случаем, когда закон не работал. Ну какой здравый начальник зоны отпустит своего арестанта в отпуск? Ведь «в отпуск» – это значит на время на волю! Как эта воля на арестанта повлияет – непредсказуемо. Вдруг загуляет, раздумает в лагерь возвращаться. Или того хуже – новое преступление совершит. Да и просто вредна для зэка эта самая воля. Так что почти не практиковалось такого. Даже большие деньги редко соблазняли здесь самого жадного хозяина. А тут вдруг – «отпустите», «вернусь»… И от кого? От арестанта, у которого срок по «народной»? Тогда просто опешил полковник Холин от такого гремучего коктейля дерзости и наивности. Конечно, отказал. Не счел даже какие-то аргументы вразумительные приводить. Зачем аргументы? Ведь сказано в законе и всех к нему инструкциях и пояснениях: «на усмотрение администрации…» Вот администрация и усмотрела. Зачем арестанта волей развращать?

Больше того, нашел тогда полковник Холин вполне благовидный повод, чтобы ретивого подопечного прессануть. Дал команду выяснить, как зэк смог узнать, что мать умерла, ведь телеграммы об этом на зону не приходило. Понятно, арестант телефоном мобильным, в зоне строго запрещенным, пользовался. Естественно, грянул в бараке, где Холодок проживал, шмон неплановый. Естественно, и телефон нашли, и еще много чего из числа арестантских запретов. Естественно, за все это с того же Холодка блаткомитет и спросил. Потому как в итоге «общее» пострадало, а виноватым, понятно, Холодок оказался.

Такие перегрузки для психики, и без того наркотой подточенной, для арестанта непосильными оказались. Захандрил Леша Холодок. На промку перестал выходить, за что сразу изолятор огреб. Потом по пустяку с отрядником закусился. Потом… Словом – заколбасило арестанта. Хотел себя игрой отвлечь, да только навредил. Проигрался в дым, угодил в фуфлыжники. Потом – и главный итог обрушился. Обнаружили Холодка на пустыре за бараком в петле из веревки, что из цветных шнуров, с промки украденных, была сплетена. Еще теплого, но с жизнью уже расставшегося.

Такого жмура списать полковнику Холину труда не составило. Все логично: на воле наркотики употреблял, сел по «народной», в лагере дисциплину нарушал, а главное – неадекватно себя вел. Всех проверявших такие формулировки устроили. Никаких неприятностей по поводу того покойника не имел.

Теперь этот самый покойник перед ним – то ли стоял, переминаясь с ноги на ногу, то ли колыхался в воздухе. И голова, как и тогда, когда из петли вытащили, чуть набок. Ждал полковник Холин очередную порцию ругани и оскорблений получить, готов был и от более решительных действий уворачиваться. Зря ждал, зря готовился. Этот гость кротким оказался. Только покачал своей, теперь уже навсегда склоненной к плечу головой и обронил почти шепотом:

– А я бы вернулся… Я бы не обманул… Я бы сразу после похорон и вернулся…

Возможно, и еще что-то хотел сказать Леша Холодок или напомнить о чем, да как будто передумал. Махнул рукой, контуры которой, как и всей его фигуры, ясных очертаний не имела, и откинулся назад, словно спиной нырнул в стену, что увешана была чеканками, в том лагере на ширпотребке сработанными.

– Хорошо, быстро отговорился, – на автомате отреагировал полковник на все услышанное.

Хотел он что-то в свою очередь этому тихому гостю объяснить, да спохватился: чего с покойниками дискутировать, они объявятся и пропадут, если не навсегда, так на очень-очень долго, а нам, живым, жить и много чего еще успеть надо. На этот момент полковник Холин был еще непоколебимо уверен, что «жить долго» – это и к нему лично очень даже относится. Потому и навскидку вспомнилось в очередной раз, что предстоит в самое ближайшее время и храм в зоне, пусть с помощью спонсоров московских, поставить, и дачу свою собственную достроить. Невпроворот дел! Хорошо, что по времени два этих строительства совпали. Материалы под храм можно будет через управу выбить и… на дачу пустить. Выбить на храм лагерный. Пустить на дачу, свою собственную. Московские добродетели не узнают, а ему такая экономия в хозяйстве.

Как-то не вовремя и совсем не к месту все это вспоминаться стало. Потому что все яснее становилось, что дела его земные, известные – это одно, и это не так уж важно, а дела прочие, неизвестные, совсем не земные, – это другое, куда как более важное.

Все-таки блеснуло внутри что-то похожее если не на протест, так на тихое возражение против того, что сейчас на него необратимо накатывалось. И того, что здесь, с его точки зрения, аргументами в его пользу могло бы быть, хватало. Вернулась бы подвижность к руке, начал бы пальцы загибать:

– У меня же зона – лучшая в управе… С моей зоны – ни одного побега за последние десять лет… Мой опыт на кустовом семинаре изучали… Меня в УФСИНе знают…

Про деда Григория, грузина Ираклия, Лешу Холодка и прочих арестантов, что на тот свет ушли, пока он лагерем командовал, как-то не хотелось вспоминать. Чего их вспоминать? Арестанты – они как продукты на складе. Принимаешь один объем, сдаешь – другой. Понятно, поменьше. Усушка, утруска. Естественные, так сказать, потери.

Тем временем тот колпак, что упал на его плечи после стопки коньяка из заветного шкафчика, кажется, стал еще тяжелее.

К этому и другое неудобство прибавилось. Будто кто положил тяжелую и очень холодную руку на сердце. И давить вроде как не давил, но дышать уже через раз получалось.

Только и по этому поводу никакого огорчения не случилось, потому как необходимость в этом самом дыхании почти пропала. Только и успел полковник этому слегка удивиться: как же так – он ведь живой, он все понимает, все помнит, а в дыхании никакой необходимости… Будто это не главный жизнедеятельный процесс, а какая-то шутейная второстепенная забава.

Это и было предпоследним чувством, что испытал полковник Холин в своей жизни.

Предпоследним.

А последним чувством была очень тревожная уверенность, что сейчас для него, вокруг него и внутри него – все, решительно все, переменится. И едва эти перемены произойдут, с незваными гостями, что тенями нагрянули сегодня к нему, придется встретиться снова…

Серый и Бурый

Читал, слышал, догадывался, представлял, как скромен спектр тюремных красок, но чтобы так, чтобы настолько…

Собственно, никакого спектра здесь нет! Никакой радуги! Никакого охотника, желающего, во что бы то ни стало, знать местонахождение диковинной птицы! Никакого красного, оранжевого, желтого, зеленого, голубого… Только серый и бурый. Бурый и серый.