Исполнителей для такой мерзости по особому принципу отбирают. С одной стороны, они – на виду у всех за воровской закон горло дерут, вроде как в авторитете, вроде как серьезные. С другой стороны – каждый с червоточиной. Кто наркоман голимый, который за дозу на что хочешь решится, кто просто на кума стучит, на льготы взамен надеется, кто еще в каких прочих бигудях с мусорами попутан. Таких вот лагерная администрация для исполнения своих планов и подбирает. Потом за участие в мерзости и расплата: кому «лекарства» – доза (наркоты у мусоров хватает, из конфискованного у тех же зэков собирается), кому – УДО поскорей, кому еще какая услуга.
Не разумом, всем организмом, который запросто и очень лихо мог пострадать в самое ближайшее время, понимал Гена, что оправдываться, пытаться что-то объяснять, вообще говорить сейчас бессмысленно. Потому и молчал. Лишь носом шмыгал да головой кивал. Все еще пытался прикинуть, по какому сценарию дальше события пойдут и можно ли в этом сценарии хотя бы на чуть-чуть в лучшую сторону вырулить. Только к этому сценарию он и подступиться не успел.
– А чего ты, Жила, гривой трясешь? Отвечай, когда спрашивают…
Это Цыган опять голос подал. Да не просто подал, а закричал, почти завизжал на высокой бабьей ноте. Последнему Гена и не удивился даже, потому как известно было, что Цыган мало того что сидит по «народной», еще и сам – наркоман со стажем, пристрастия своего в зоне вовсе не оставивший. По этой причине и психику имел нарушенную, и часто истеричными неровностями в своем поведении окружающих удивлял.
– Да не хотел я никому проблем создавать…
Единственной, да и то незаконченной, была фраза, которую арестант Новожилов в тот момент произнес. И слово «горизонт» в ней не успело прозвучать. Потому как тяжелая мокрая затрещина обрушилась на него. Смотрун Валерка Сова бил. Мощно ударил, рука чугунная, даром, что ли, на воле забойщиком скота работал. Оттого у Гены и зубы лязгнули, и во рту от прикушенного языка липко и солоно сделалось.
Следом еще две затрещины. О них он скорее догадался, чем почувствовал. Это оттого, что лицо с первого удара онемело и боли уже не воспринимало. Дернул на автомате руки вверх, чтобы голову прикрыть, тут же и опустил, потому что донеслось до него:
– Куда клешни тянешь? Ты мужик вроде, так стой ровно, когда с тебя спрашивают!
Уже и непонятно было, кто говорил, потому что с первой затрещины заложило у Гены уши и все звуки теперь доходили до него будто через подушку в неузнаваемом виде…
Три затрещины мужику от смотруна – наказание серьезное, но это еще не позор, не тот сигнал, что отделяет арестанта порядочного от арестанта непорядочного. Возможно, потому и перенес Гена Новожилов это наказание стойко, без соплей, даже без вопросов. Хотя не сомневался нисколько, что наказание это по сути своей, по истинным причинам, его породившим, – незаслуженное, с беспределом не то что граничащее, а беспредел этот олицетворяющее.
К наказанию и довесок грянул: из почти почетного третьего проходняка, если от угла считать, где смотрун располагался, Гену переложили на десятый, откуда до места обитания каптера, бригадиров и прочей краснопузой, по лагерным понятиям, сволочи совсем рядом. К тому же теперь спать ему полагалось уже на «пальме» – на втором, не сильно уважаемом, ярусе двухэтажной арестантской кровати.
И это арестант Новожилов перенес спокойно, даже как-то отстраненно, будто все происходящее не с ним, а с кем-то другим, совсем посторонним, творилось…
Похоже, такая отстраненность и стала теперь главным при восприятии Геной всего происходящего. Очень может быть, что именно это, внезапно обретенное, свойство и помогло ему ровно и мужественно домотать весь срок до звонка, никаким УДО не соблазняясь.
О многом за это время приходилось размышлять, бывало, и о горизонте вспоминал, но вспоминал мимоходом, как о чем-то вроде бы и существующем, но очень далеко и надолго отодвинутом. Даже безо всякой связи с теми затрещинами от смотруна в углу. Так давно и навсегда утраченные вещи вспоминаются.
Например, были у Гены Новожилова в начале срока четки. Не традиционные зэковские, из крашеного хлебного мякиша или из плавленной на огне самодельного тигля пластмассы сработанные. Те четки были фирменными монастырскими, из какого-то нездешнего плотного ароматного дерева сделанными. Их сестра через адвоката Гене еще до суда передала. И в СИЗО они ему исправно служили, и по этапу сопровождали, и в зоне первые два месяца помогали с мыслями собираться, душевное равновесие поддерживать.
Не сказать, чтобы Гена сам себя к рьяно верующим относил, но Иисусову молитву и «Отче наш» наизусть знал, в трудные моменты про себя повторял, понятно, при этом и четки свои перебирал. Любопытно, что в такие моменты, как ему самому казалось, деревянные кругляши он особенным образом руками чувствовал, и чувство это напрямую с умом и сердцем неведомым способом связано было. Только четки в зоне пробыли с ним совсем недолго: пропали после одного из шмонов. То ли кто из мусоров шмонавших пригрел, из тумбочки выцепил, то ли кто свой, из арестантов, скрысил.
Долго потом еще по привычке Гена пальцами впустую теребил, будто четки эти утраченные перебирал, вспоминал по-доброму предмет этот незатейливый, а после как-то забылось все в суете арестантской жизни. Как и не держал никогда он этих четок в руках, как не было никогда этих четок вовсе.
Что-то похожее и с горизонтом случилось…
Иногда в памяти всплывало что-то на эту тему. Только сюжет зыбким был, с нечеткими краями и в размытых красках. Будто эти воспоминания случайно от чужого человека, словно заблудившись, в сознание Гены Новожилова забредали. Потому они там и не задерживались, пропадали, никакого следа после себя не оставив.
Удивительно, но даже слово «горизонт» до конца срока он не употреблял. И не сказать, чтобы при этом какое насилие над собой предпринимал. Просто не было повода такое слово вспоминать, и никакой подходящей причины для этого не подворачивалось.
Про горизонт вспомнилось в жизни Гены Новожилова гораздо позднее, уже в послезоновской вольной жизни.
Заметить надо, что жизнь эта для бывшего зэка Новожилова сложилась вполне ладно. Подфартило ему везде, где только могло повезти вчерашнему арестанту: и спутница жизни терпеливая и понимающая нашлась, и работа, где лагерное прошлое не мешало, подвернулась, и еще много в чем повезло.
Уже через год после отсиженного срока даже что-то похожее на достаток в этой жизни наметилось. Отсюда и появившаяся возможность за рубеж выезжать. С любопытством поглазел Гена Новожилов на красоты, которые раньше только в телевизоре видел, проехался по Болгариям-Черногориям и прочим европейским, и без того истоптанным российскими подошвами, территориям. Мог бы при этом и про горизонт вспомнить, да не пришлось, опять как-то не складывалось…
Горизонт сам о себе напомнил. На далеком острове Куба, куда Гена из промозглой российской осени по горящей путевке рванул.
Резко и внезапно это случилось. Случилось, когда кругом полный покой, настоянный на карибских специях, царил и ничто никаких событий не предвещало.
Сидел тогда Гена на пляжном пластмассовым лежачке, покуривал сигарку, особенно вкусную после ромового коктейля с заковыристым названием, ни о чем не думал, ни о чем не вспоминал, неспешно по сторонам посматривал. Ничего нового не обнаруживал, видел только то, что и раньше: впереди – волны с кудряшками пены, на белый песок набегающие, справа – скалы, блестящие, как жиром намазанные, слева – пальмы, верхушки у которых при ветре шуршали, ну и всякие отдыхающие, в основном соотечественники, которых ни в одном краю ни с кем не спутать.
Все это ему с монотонной ласковостью глаза мозолило до тех пор, пока однажды головы не вскинул. А когда вскинул… Будто кто-то невидимый и могучий схватил за плечи и тряхнул так, что сердце к горлу подпрыгнуло. Показалось даже, что и зубы лязгнули. Совсем как тогда, когда блатные в углу барака с зэка Новожилова за письмо «про горизонт» в мусорские верха спрашивали.
В этот момент… Гена горизонт увидел. Не тот это был горизонт, что он на рыбалке или «на свекле» в допосадочной жизни видел. Широким, очень широким был этот горизонт. Края его вовсе не улавливались, как голову ни поворачивай. И той самой линии, что полагалось, как учила Анна Ивановна, разделять небо от земли, точнее от края океана, вообще не было. Потому что в том, очень далеком месте и небо и вода были почти одинакового цвета, в котором намешаны были не только синий и голубой, но и многие прочие, совсем неожиданные, включая даже оранжевый и желтый.
– Ты чего, Генаш?
Это встрепенулась сидевшая рядом жена, да осеклась сразу, даже лица его не увидев, а только почувствовав запредельное напряжение и какое-то еще очень сильное, но ничего общего ни со страхом, ни с тревогой не имевшее чувство, что подкинуло мужа с пляжного лежака и заставило вытянуться в хищную струнку.
Не слышал Гена в тот момент жену. Да и ничего другого не слышал. Будто отключил кто-то все звуки вокруг. Сам заговорил. Совсем негромко, горячо, но бессвязно, как нездоровые люди в бреду говорят. Перемешивая забористый мат с обычными словами:
– Красивый!.. Ух ты!.. Большой!.. Только цветной какой-то… Не мой… Раскрашенный… Невзаправдашний… Нет… Не мой… Мой мусора… Вот суки… Даже горизонт… И тот… Не мой… Украли…
Только потом за словами, вопреки всем законам очередности, мысли пришли. Вполне спокойные, уже цензурно выраженные. В них сдержанное удивление с горючей обидой перемешано было. И еще много чего, о чем отсидевший русский человек вспомнить может.
– Ты чего, Генаш?
Повторила жена незатейливый свой вопрос. Не считал нужным он что-то объяснять, но и молчать неудобно было. Крутанул головой по сторонам, с облегчением увидел альбатроса. Мощная птица с великим достоинством на небольшой высоте кромку прибоя патрулировала, на обилие людей внизу, на галдеж, от них исходящий, внимания, кажется, не обращала.