И вблизи и вдали — страница 51 из 100

Костры задымятся...

Ведь нету в поселке своих мужиков -

Откуда им взяться?

По судну волна океанская бьет

Сильнее свинчатки.

Над бухтой Наталии рыбозавод

У края Камчатки.

Там гор в океан золотые края

Уходят, не тая.

Прощай, дорогая подруга моя,

Наталья, Наталья!

Уже на последнем этапе перегона, после захода в Петропавловск-Камчатский, где милиция забрала нашего моториста, учинившего пьяную драку в ресторане "Вулкан", когда мы пересекали Охотское море, направляясь к устью Амура, неожиданно пришло штормовое предупреждение. Надвигался осенний тайфун, как обычно носивший одно из нежных женских имен. Деваться нам было некуда. Под защиту берега мы убежать не успевали, так как находились в самой середине моря. В то же время судно наше "река-море" никак не рассчитано было на борьбу с океанскими тайфунами. Оставалось вставать "носом на волну" и ждать своей участи. В довершение всех неприятностей на втором судне такого же типа, следовавшем за нами, отказал двигатель. Надо было брать его на буксир в самый разгар шторма. Был объявлен аврал. Надо сказать, что трехчасовая возня с заводом в шторм буксирного конца (который через полчаса лопнул, и все пришлось начинать сначала), небезопасная и грязная работа на захлестываемой волнами палубе, полностью отвлекли нас от печальных и панических мыслей. Еще через два часа починили, наконец, двигатель на втором судне, и мы благополучно отштормовали, пока тайфун не пронесся дальше. Помню, как поразила меня после этого повесть Георгия Владимова "Три минуты молчания", где описывается аналогичная ситуация: в критическом положении вдруг оказывается, что другому еще хуже, и надо срочно ему помочь, забываешь на время о своей беде, и становится легче.


По возвращении в Москву осенью семьдесят второго мне снова пришлось приступить к постылым бумажным делам в Координационном центре. Помню, как раз в это время в Москве состоялось совещание руководителей морских институтов стран-членов СЭВ. Мне было поручено встречать и опекать представителя ГДР доктора Оскара Мильке - высокого и статного арийца с голубыми глазами и густыми, слегка тронутыми сединой, волосами. На банкете, посвященном окончанию совещания, который состоялся в столовой Дома Ученых на Кропоткинской, мы оказались с ним за столом рядом. Во главе стола сидел замдиректора, пожилой вальяжный красавец Андрей Аркадьевич Аксенов, время от времени провозглашавший разного рода официальные тосты. Мы же с доктором Мильке сидели довольно далеко, и надо было как-то общаться. Общение это было несколько затруднено тем, что ни по-русски, ни по-английски уважаемый доктор как будто не понимал, а мои познания в немецком языке, который я учил когда-то в школе, ограничивались фразой из учебника пятого класса "Анна унд Марта заген". Тем не менее, по мере роста числа тостов, провозглашенных Аксеновым, языковой барьер понемногу начал разрушаться. Я попал за банкетный стол прямо с работы, голодный. Поэтому, когда подали бифштекс, то по извечной своей привычке совершенно автоматически съел сначала гарнир, оставив мясо "для кайфа" на по том. Вдруг я заметил, что доктор Мильке с удивлением смотрит на мои действия и спрашивает: "Варум?" На обломках немецкого, английского и русского языков я начал объяснять ему, что я ленинградец, что детство мое пришлось на голодные военные годы, и что поэтому мясо для меня на всю жизнь - деликатес, который я оставляю на потом. Он, видимо, отлично все понял. Наполнив не рюмки, а полные фужеры водкой из новой бутылки, он вдруг хлопнул меня по плечу со всей арийской мощью и радостно закричал на весь стол, явно передразнивая мои беспомощные англо-немецко-русские слова: "Ин зис кейс вир зинд бразерс дас ист фюр руссиши - земляки". "Потому что, — продолжил он уже на русском языке, — я как раз есть воевал ленинградский фронт!"

Переезд в Москву осложнил и мои литературные дела. В конце семьдесят первого года в Ленинграде, в издательстве "Лениздат" вышла вторая книжка моих стихов, "Новая Голландия", во многом благодаря помощи и поддержке Нины Александровны Чечулиной, работавшей тогда редактором в отделе поэзии. В начале семьдесят второго года я сдал в Ленинградское отделение издательства "Советский писатель" рукопись третьей книжки. К этому времени я снова подал документы на прием в Союз писателей. Помню, как давший мне рекомендацию ленинградский поэт Вадим Шефнер сказал, горестно вздохнув: "Саша, у Вас плохие рекомендации. С такими рекомендациями в Союз могут не принять". "Почему?" – удивился я. "Ну, как же - рекомендации трех евреев". "Почему трех?" "Всех, трех, — продолжал Шефнер, — Слуцкий, Самойлов и я". "Но ведь Вы же - не еврей!" "Да, да, конечно, – я швед. Но кто это знает? Фамилия-то - Шефнер". Светловолосый и голубоглазый Вадим Сергеевич Шефнер вел свой род от шведского полковника, взятого когда-то в плен в битве под Полтавой.

В Союз писателей меня все-таки приняли осенью семьдесят второго года, уже после переезда в Москву. В связи с этим меня вызвал к себе генерал КГБ Ильин, возглавлявший тогда московскую писательскую организацию, и предупредил, что меня поставят здесь на учет только в том случае,' если дам подписку, что никаких жилищных претензий к московской писательской организации я иметь не буду. "Мы Вас сюда не звали и жилье Вам давать не обязаны", — заявил он.

Не успел я переехать в Москву, как в Ленинграде тут же выкинули из планов издательства мою третью книжку. "Вы теперь москвич - вот там и печатайтесь". В Москве меня, однако, никто печатать не собирался. Хождение по редакциям не принесло ничего кроме унижений и гадкого чувства устойчивого отвращения к себе и своим жалким стихам. Единственным лучом света в этом темном царстве оказалась хорошенькая девушка, работавшая тогда в отделе поэзии журнала "Знамя", взявшая у меня пару стихотворений, написанных в арктическом перегонном рейсе - еще мало в ту пору известная Наталья Иванова. Только через полгода, когда мои друзья – актеры театра "Современник" Людмила Иванова и Валентин Никулин познакомили меня с редактором отдела поэзии издательства "Советский писатель" Виктором Сергеевичем Фогельсоном, с именем которого были связаны издания таких поэтов как Слуцкий, Самойлов и другие, мне удалось отдать в редакцию "Советского писателя" рукопись новой книги, которой суждено было пролежать там двенадцать лет. Сам Фогельсон, денно и нощно занятый работой и отягощенный многочисленными рукописями первоклассных поэтов, относился ко мне хотя и снисходительно, но безо всякого энтузиазма. "Может быть, мне пойти на прием к главному редактору?" — робко спрашивал я у него. "К Егору-то? Ни в коем случае, — решительно обрывал он меня. — Во-первых, он Окуджаву терпеть не может, а ты тоже песни пишешь. А во-вторых, он только нос твой увидит и вообще тебя никогда печатать не будет".

Каждый год в течение восемнадцати лет своей жизни в Москве я как член московской писательской организации регулярно получал письменное приглашение сдать стихи в "День поэзии", и исправно, каждый год, отвозил их, как было указано, секретарю объединения поэтов, наивно надеясь хоть раз увидеть их напечатанными. Простодушные надежды эти оказались напрасными. Только сравнительно недавно умные люди объяснили мне, что посылать или отдавать стихи "просто так" - бесполезно. Надо давать их в руки "своим людям" в редколлегии с твердым наказом следить на всех этапах прохождения, чтобы их не выкинули. Уровень стихов при этом роли не играет. Несколько избалованный отсталой ленинградской этикой и "художественным цензом", я был изрядно обескуражен этим открытием.

Подборки моих стихов в то время по старой памяти продолжали печатать только ленинградские журналы.

Уже в конце семидесятых годов, когда моя рукопись давно и безнадежно пылилась в одном из шкафов на третьем этаже издательства "Советский писатель", где помещался отдел русской советской поэзии, кто-то из моих доброжелателей посоветовал мне отнести новую рукопись стихов в издательство "Современник". Заведующий отделом поэзии, на стол которого я положил папку с рукописью, даже не раскрыл ее. "У вас, — заявил он, — мы стихи для публикаций брать не будем". "Не имеете права, — возмутился я, — я член Союза". "Оставляйте, дело ваше, — сказал он скучным голосом. - Все равно толку не будет". Он был прав. Дав рукописи отлежаться положенное время, он позвонил одному из московских поэтов, известному в те поры своими антисемитскими высказываниями. "Саша, — сказал он, — тут надо одного еврея завалить. Нужна крепкая отрицательная рецензия. Возьмешься?" "Возьмусь, пожалуй, — ответил тот. — А как фамилия?" Услышав фамилию, Саша писать требуемую рецензию все-таки отказался. Не потому, однако, что питал повышенное уважение к моей писанине, а скорее убоявшись, что это станет известно в кругу общих знакомых. Редактора это нисколько не смутило. Дав рукописи полежать еще, он без труда нашел другого желающего. Интересуясь судьбой своей рукописи и ничего в те поры не зная об активной работе редактора, я попросил было знакомого поэта, узнать, как обстоят мои дела в "Современнике" и по возможности помочь, взяв стихи на рецензию. "А ты какую рецензию писать собираешься? — ухмыльнулся редактор. — Положительную? Нет, нам это не подойдет".

Наконец, уже в январе 1984 года, я получил очень вежливое письмо на бланке издательства "Современник":

"Уважаемый Александр Моисеевич!

Редакция русской советской поэзии направила рукопись Ваших стихов "След в океане" рецензенту издательства члену СП СССР А. Николаеву.

В редакции внимательно познакомились со стихами, содержавшимися в рукописи, и в целом согласились с рецензентом: к сожалению, многие произведения не выдерживают издательского конкурса. Критерии "Современника", предъявляемые им к издающимся книгам, весьма жестки, они еще более возросли после постановлений Ноябрьского и Июньского пленумов ЦК КПСС.

Возвращаем Вам Вашу рукопись "След в океане" с рецензией А. Николаева и редакторским заключением.