59.
Превращение блестящего поэта в посредственного прозаика – одна из целей, преследуемых пушкинских переводом. Одна из, но не единственная. Пушкину необходимо изобразить Гюго гонителем Мильтона, автором, который над Мильтоном издевается (меж тем на самом деле во французской пьесе издевательства вовсе нет и Гюго относится к Мильтону с ничуть не меньшим почтением, чем Пушкин60). На это, в частности, работает одна из редких в пушкинском переводе смысловых неточностей. Чтобы еще ярче показать, как Гюго унижает Мильтона, Пушкин в своем переводе вкладывает ему в уста такую реплику: «Пламенный гений во мне работает. Я обдумываю, молча, странное намерение» [Пушкин 1937–1959: 12, 139] – причем «молча» выделено курсивом. То есть выходит, что Гюго изображает Мильтона дурачком, который не знает, что обдумывать можно только «молча» и подчеркивать это нет никакой необходимости. Меж тем у Гюго в этом месте совершенно нейтральное: «je médite en silence un étrange dessein» [Hugo 1968: 262; III, 2]. Никакого курсива тут нет, а выражение «en silence» здесь, пожалуй, точнее было бы перевести как «не подавая виду»; но Пушкин не пренебрегает даже этой локальной возможностью «уязвить» Гюго.
Для того чтобы еще сильнее унизить Мильтона (а точнее, чтобы приписать поэту Гюго унижение поэта Мильтона), Пушкин производит вторую кардинальную деформацию французского оригинала: изменяет «вы» на «ты» в обращении Кромвеля с Мильтоном61. Этой переменой Пушкин превращает Мильтона, изображенного Гюго, в покорного подданного абсолютного монарха (при русском дворе такое обращение монарха к подданному было привычным62), и сам же французского писателя за это бранит. Между тем Гюго изобразил совсем другого Мильтона – такого, к которому Кромвель почтительно прислушивается – и которого именует на «вы». Можно было бы счесть, что эта перемена – просто следствие разного употребления местоимений в русском и французском языках, тем более что, по свидетельству современника, «Государь Николай Павлович, так же как и Государь Александр Николаевич, по-русски всегда говорил „ты“, а по-французски „vous“» [Бахметев 2003: 267]. Однако все дело в том, что в пьесе «Кромвель» оппозиция «ты» / «вы» не нейтральна; Гюго несколько раз обыгрывает разницу этих двух способов обращения. Так, когда один лорд не узнает другого в переодетом виде, он именует его на «вы», а узнав, переходит на «ты» (I, 1); в другой сцене (III, 7) дочь Кромвеля, леди Френсис, за которой ухаживает дворянин Рочестер, переодетый капелланом, изумляется, слыша, что он в пиитическом восторге обращается к ней на ты: «Il me tutoie!» («Он мне тыкает!» [Hugo 1968: 291]). Более того, этот прием использован как раз в той части пьесы, которую Пушкин цитирует. Переведя вторую сцену третьего акта, он дает продолжение (четвертую сцену) в своем пересказе: «протектор отвечает ему: г. Мильтон, государственный секретарь, ты пиит, ты в лирическом восторге забыл, кто я таков, и проч.» [Пушкин 1937–1959: 12, 140]. Между тем у Гюго на «ты» обращается не Кромвель к Мильтону, а Мильтон к Кромвелю. В длинном монологе, где Мильтон, выражаясь пушкинскими словами, «умоляет Кромвеля не домогаться престола» [Пушкин 1937–1959: 12, 140], он именует Кромвеля на «ты» (чего он не делал в сцене, Пушкиным переведенной), Кромвель же ему пеняет отнюдь не на то (как утверждает Пушкин), что Мильтон в лирическом восторге забыл, кто он такой, а на то, что он в этом самом лирическом восторге (dans l’ardeur d’un lyrique transport, [Hugo 1968: 280]) забыл, как нужно обращаться к Кромвелю (говорить «Ваша светлость» и «милорд»), – но сам-то Кромвель при этом все равно обращается к Мильтону на «вы». Зато на «ты» он в этих же самых сценах обращается к своим шутам, которых в пьесе целых четверо. Однако читатель, который судит об отношении Гюго (и изображенного им Кромвеля) к Мильтону по пушкинской статье, обо всем этом догадаться никак не может63.
М. Л. Гаспаров в статье «Брюсов-переводчик» писал о том, что перевод всегда насилие одного или другого рода: либо над традициями своей литературы в угоду подлиннику (буквализм), либо над подлинником в угоду традициям своей литературы («творческий» перевод) [Гаспаров 1997: 2, 126]; в пушкинском же случае насилие над подлинником есть род мести переводимому автору – Виктору Гюго. Сам Пушкин в начале статьи издевается над «исправительными» переводами французов [Пушкин 1937–1959: 12, 137]; так вот, если у французов переводы исправительные, то пушкинский перевод, по-видимому, можно назвать мстительным… Кстати, Пушкин обошелся так с Гюго не единожды. В известной дневниковой записи от 22 декабря 1834 года он пересказывает своими словами то стихотворение Гюго, которое перевел Деларю и которое вызвало гнев митрополита Серафима: «Если-де я был бы Богом, то я бы отдал свой рай и своих ангелов за поцелуй Милены или Хлои» [Пушкин 1937–1959: 12, 235]. Между тем ни в оригинале Гюго64, ни в переводе Деларю ни Милены, ни Хлои нет и в помине, так что пересказ Пушкина, архаизирующий и оглупляющий оригинал, тоже можно отнести к разряду «мстительных». Отношение к Гюго сказывается и в том нескрываемом удовлетворении, с каким Пушкин цитирует в дневниковой записи обращенный к французу экспромт Крылова: «Мой друг! когда бы ты был Бог, / То глупости такой сказать бы ты не мог» [Пушкин 1937–1959: XII, 235].
Пушкин «поквитался» с Гюго за всё сразу: и за многолетнее, хотя и совершенно невольное, «перебивание лавочки», и за демократические декларации, и, главное, за европейскую славу (по Пушкину, совершенно незаслуженную) – и все свое неприятие выразил в статье «О Мильтоне…» не только напрямую, но и в переводе из первой пьесы Гюго – переводе, в котором стилистическая полемика с переводимым автором ведется «на грани фола».
Впрочем, неприязнь к Гюго не мешала Пушкину черпать из его текстов запоминающиеся мелочи. До сих пор никто, кажется, не обращал внимания на то, что известные и часто цитируемые слова из статьи «Александр Радищев» (под текстом которой выставлена дата 3 апреля 1836 года) о «львином реве колоссального Мирабо» [Пушкин 1937–1959: XII, 34] представляют собой почти буквальный перевод пассажа из «Этюда о Мирабо», который Гюго опубликовал в январе 1834 года отдельной книгой [Hugo 1834б: 64]65, а в марте того же самого 1834 года включил во второй том своего сборника «Статьи о литературе и философии», брюссельское переиздание которого, как мы уже упоминали, имелось в библиотеке Пушкина. Здесь Гюго пишет о Мирабо, что «поднявшись на трибуну, он поводил колоссальными плечами, точно боевой слон, выступающий в поход с башней на спине» («il avait un colossal mouvement d’épaules comme l’éléphant qui porte sa tour armée en guerre»), а «голос его, даже когда он всего лишь подавал короткую реплику с места, имел устрашающе революционный тон и звучал среди собрания, точно рев льва в зверинце» («comme le rugissement du lion dans la ménagerie»). Само по себе сравнение Мирабо со львом не является изобретением Гюго; оно довольно широко использовалось и раньше. Брошюра Мерлена из Тионвиля «Портрет Робеспьера» (1795), начинающаяся с перечня деятелей революции и животных, на которых они похожи, отождествляет Мирабо со львом [Merlin 1795: 1]; об «осанке льва» говорится в заметке о жизни Мирабо, предваряющей его «Сочинения» 1822 года [Mirabeau 1822: XV]; «шевелюра Мирабо, похожая на гриву влюбленного или разъяренного льва» упоминается в романе Жюля Жанена «Барнав» (1831, ч. 3, гл. 1) и в его же очерке «Мирабо» (1831) [Janin 1831: 25, 182]66, но «ревом льва» голос «колоссального» Мирабо назван именно у Гюго.
Правда, в том издании «Статей о литературе и философии», которое имелось в библиотеке Пушкина, страница с интересующим нас пассажем о львином реве не разрезана [Hugo 1834а: 2, 279]. Однако у Пушкина были и другие возможности познакомиться с этим фрагментом.
Дело в том, что очерк Гюго о Мирабо сразу по выходе был в том же 1834 году перепечатан многократно; помимо двух парижских изданий (отдельного и в составе «Статей о литературе и философии») и перепечатки в двух бельгийских изданиях «Статей» (том, которое имелось у Пушкина, и другом, выпущенном брюссельским издателем Луи Оманом) следует назвать еще перепечатку очерка в первом томе «Биографических, литературных и политических записок Мирабо», составленных его приемным сыном Люка де Монтиньи. Оригинальное парижское издание этих «Записок Мирабо» очерка Гюго не содержит, но оба брюссельских издателя (Мелин и Оман) сочли необходимым ради привлечения публики включить его в первый том и даже объявили об этом на титульном листе, что, между прочим, вызвало протест составителя в «Journal des Débats» 20 января 1834 года (см. также: [Mirabeau 1835: 6, I-II). Так вот, издание Омана [Mirabeau 1834] также имелось в библиотеке Пушкина [Модзалевский 1910: 291, № 1179]. Четвертый, пятый и шестой тома Пушкин, одновременно с девятью томами сочинений Мирабо, приобрел в книжной лавке Беллизара 3 февраля 1836 года, незадолго до окончания статьи «Александр Радищев»67, а первые три тома «Записок» у него, по всей вероятности, в это время уже имелись68. Интересующаяся нас фраза о львином реве располагается в первом томе «Mémoires de Mirabeau» в издании Омана на странице XXXVI69, а этот том в пушкинской библиотеке разрезан весь целиком.
Наконец, теоретически у Пушкина была еще одна возможность познакомиться со словами Гюго о «львином реве» Мирабо: они присутствуют в пространном фрагменте из «Этюда о Мирабо», опубликованном 17 января 1834 года в «Journal des Débats» – газете, входившей в круг пушкинского чтения