И власти плен... — страница 100 из 106

Она умела чувствовать и распознавать красоту. Долгое время для меня не существовало такого понятия — характер моей дочери. Характер, понятно, был, но его проявление всегда соответствовало нормам, утвердившимся в нашей семье. Я, например, не мог сказать, вспыльчива ли моя дочь, упряма ли, злопамятна ли? Мы всегда чувствовали и думали одинаково. Я понимаю, как велико было мое заблуждение, дочь стала совсем другой. Видимо, повинны оборвавшиеся связи с той удивительной жизнью, в которой мое заблуждение переставало быть заблуждением, а было лишь констатацией факта — такова жизнь.

После пережитого мной идея с собакой обрела какую-то маниакальную устремленность. Я был почти убежден: четвероногое существо, отзывчивое, преданное, восстановит утраченную привязанность, приблизит дочь ко мне, напомнит наших собак, столь любимых ею, а уж затем — я готов был и на такую очередность — заставит дочь подумать о своем отце.

Ваш пес пришелся весьма кстати. Представьте себе состояние человека, одержимого идеей, повязавшей его по рукам и ногам, и вдруг… Ей-богу, во всем этом есть что-то телепатическое. Вы предлагали мне взрослую собаку, а я все эти дни думал именно о взрослой собаке. Щенок меня не устраивал. Слишком много забот, беспомощное существо, потребуются какие-то жертвы. В понимании моей дочери жизненный период такого рода остался позади. Теперь жертвы принимает она.

Ваш Таффи — славный пес. Фокстерьер — это как раз то, что нужно. Овчарка, терьер, доберман и даже эрдель — прекрасные породы. Такие собаки впечатляют, однако ж и забот с ними сверх головы. Как сказал бы мой друг — для малогабаритной квартиры слишком много собаки. Все, что случилось дальше, вы знаете.

Нет-нет, я не в обиде на вас. Вы здесь ни при чем. Пес истосковался по людям. Два месяца в лечебнице выбили пса из колеи. Немного терпения, и он все вспомнит. К нему вернутся привычки. Чему-то же его учили.

Я предложил отвезти пса на дачу. Как-никак новые хозяева. К собаке стоило приглядеться. Дочь заупрямилась: «Подарок сделан мне, и его судьбу буду решать я». Зять отмалчивался. Он был погружен в свои заботы. Собаке в этих заботах места не было. Зять чувствовал себя зрителем, сосредоточенно курил и вздрагивал всякий раз, когда влажный нос фокстерьера касался его рук. Идея с дачей провалилась. Дочь не желала ничего слышать. «Он будет жить у нас. И никаких «но»…» Мне не следовало удивляться. Это была моя дочь. Конечно, я мог бы ей кое-что объяснить, мешал зять. Не хотелось говорить о неудобствах. Непросвещенного человека разговор мог смутить и напугать.

Уже в машине пес заявил о себе во весь голос. Он не желал находиться внизу, вскакивал на сиденье. Всякую попытку угомонить его принимал как игру, хватал зубами все, что попало, и от избытка чувств один раз даже цапнул зятя за руку и прокусил перчатку. Зять чертыхнулся, с опаской оглядел руку (мое присутствие некоторым образом стесняло его). Затею с собакой зять не одобрял, подозревал подвох и сейчас, несомненно, решал, как ему следует относиться к происходящему. Я устроился на заднем сиденье и имел возможность наблюдать за зятем и за дочерью. Ничто не выдавало разлада, но он присутствовал.

Дочь вела машину, уточняла рацион питания, давала советы мужу, как придется перестроить день, кто и в какой очередности будет гулять с собакой, на кого возлагается обязанность кормить ее.

Мне отчего-то расхотелось ехать в гости. Идея с дачей была отчетливо похоронена, мое присутствие лишалось смысла. Я сослался на усталость, с кряхтеньем выбрался из машины. Шел снег. Его заждались. Он падал на замерзшую землю, мешался с пылью, терял белизну, и казалось, будто мостовую кто-то расписал серебряной краской.

Пес прыгнул вслед за мной, ударился о дверное стекло, взвыл, и я еще какое-то время слышал приглушенный визг вперемежку с лаем. Пса повезли на московскую квартиру.

* * *

Терпения дочери хватило ненадолго. Спустя месяц меня вызвали с дачи. Собственно, мое присутствие уже не могло ничего изменить. Судьба пса была предрешена.

Вы знаете сами, пребывание собаки в лечебнице сопряжено с резким изменением режима дня. Подобные отклонения следует отнести к категории естественных, вызванных болезнью животного, а также неоснащенностью лечебницы вспомогательным персоналом.

Разъяснения такого рода годятся для годовых отчетов, но крайне бесполезны для нашего понимания и любви к животным. Таффи истосковался по людям. Весь свой неукротимый нрав, все свое жизнелюбие он употребил на то, чтобы его привязанность к людям, его радость не оставались незамеченными. Он не желал оставаться в квартире один. Он преследовал хозяев всюду: на кухне, в ванной, за рабочим столом и даже в постели. Стоило Ирме устроиться на диване, как Таффи оказывался рядом, выражая свою преданность откровенным незатейливым образом, упирался лапами в грудь, желал дотянуться до лица и непременно лизнуть его. Пес не мог усидеть на месте, слонялся по квартире, путался под ногами, беззлобно огрызался на пинки, окрики. Его пробовали закрывать на кухне.

Таффи скреб лапами дверь, лаял, вскакивал на стол, что само по себе было недопустимо, и замирал в ожидании. Стеклянная дверь давала полный обзор происходящего в квартире.

Стоило кому-либо появиться в передней, пес буквально сатанел, бросался на дверь, дважды разбивал стекло. Людям не до него. Дверь по-прежнему закрыта, и уж тогда он давал себе волю, выл протяжно, невыносимо. Пса пробовали наказывать. Ссора вспыхивала сама собой, интересы сторон проявлялись по-разному. Он ругал, она жалела. Он жалел, ругала она. Жалости, как таковой, не было, подзуживало собственное упрямство, желание возразить.

Недели казались нескончаемыми. Однообразие надоедало, хозяева меняли тактику. Псу давали полную свободу. Тщательно запирали шкафы, прятали обувь — страсть фокстерьеров к ботинкам общеизвестна.

Каждый день приносил новые открытия. У Таффи притупилось чувство избирательности. Пес не разделял людей на своих и чужих. Это раздражало. Стоило появиться в квартире постороннему человеку, Таффи тотчас оказывался перед ним и уже не давал покоя гостю, больше всего его интриговали руки гостей.

Можно только удивляться, с какой силой пес противился вынужденному одиночеству, забывчивости людей. Мне не терпелось увидеть пса, я махнул рукой на гордость и уже собрался заехать к ним, когда раздался этот злосчастный телефонный звонок. У пса появилась новая страсть.

Он пробирался ночью в спальню, устраивался в постели хозяев, лез под одеяло и там засыпал. Трудно восстановить все детали случившегося. Если верить рассказу дочери — пес укусил зятя за ногу, укусил во сне. Да и укусил ли? Зять раскричался, вызвали «неотложку». Судьба пса была предрешена.

Люди, плененные собственным эгоизмом, не могли понять и принять его любви. Чаша терпения оказалась переполненной. Бедный пес, разве он мог знать, как неглубока эта чаша? Почему я не взял пса к себе? Какой смысл? Мне пес нужен был… — Генерал махнул рукой. — А… да что рассуждать. Правильно говорят: любить человечество неизмеримо легче, нежели любить одного человека.

Зима нынче выдалась настоящая. Москвичи поотвыкли от снежных зим. А тут все истинное: и снег, и мороз. Пес почувствовал беду еще с вечера. На него никто не кричал, не выгонял из комнаты. Перемена в настроении хозяев озадачила Таффи. Казалось, пес разучился лежать, сидеть, стоять. Излюбленные места — он потерял к ним интерес. Преследуемый неведомым беспокойством, он как заводной двигался по квартире.

Эти несколько ночей дочь плохо спала. Менялась погода, метельно кружился снег, и даже стекла скрипели под напором ветра, и легкий занавес на окне начинал раскачиваться, послушный воздушным струям. А может быть, мешал дробный перестук когтистых собачьих лап? Пес, словно привидение, сновал по квартире, укладывался то в одном месте, то в другом, тотчас подхватывался, и опять перестук уже спокойнее, с интервалами. Дочь выходила в коридор, ласкала пса, просила угомониться, но стоило ей уйти, пес вскакивал и, подчиненный привычной маете, слонялся взад и вперед. Ирме хотелось прикрикнуть на Таффи, но рядом спал муж. Она так и лежала с широко раскрытыми глазами, заставляла себя думать о работе, о муже. Мысли путались, дробились. Уже не мысли, а какие-то обрывки, лоскуты мыслей, перед ней вновь возникал Таффи, голова чуть откинута набок, отчего выпавший язык кажется еще длиннее, порывистое дыхание, и глаза вопрошающе печальные: «Я здесь, ты должна думать обо мне». «Пошел вон! — гнала пса дочь. — Пошел…» Шепот ей казался слишком громким — она оглядывалась на спящего мужа, ей почему-то думалось, что он тоже не спит, но муж спал, благополучно причмокивая во сне. «Скорей бы наступило утро», — приборматывала дочь и засыпала, измученная, уже в сероватой мгле рассвета.

И вот тогда на семейный совет призвали меня. Я пообещал приехать назавтра, но занедужил. И вместо завтра явился через три дня. Пса уже успели украсть, и в пустой стерильно чистой квартире меня ждала дочь и безрадостный рассказ о несчастливой жизни пса. Я, знаете ли, верю в судьбу, то, что пса украли именно в этот момент, мне представляется добрым знамением.

Генерал, видимо, утомился от долгого разговора, прикрыл глаза. Но Глеб Филиппович, потерянный и потрясенный, сидел ссутулившись, зажав руки между колен, не рискуя поднять голову или изменить неудобную позу.

Он выждал достаточную паузу, внезапно поднялся и стал прощаться. Еще в комнате и когда они перешли в переднюю, где генерал, несмотря на протесты Глеба Филипповича, помог ему одеться, Заварухин монотонно доругивал себя: «Просмотрел, передоверился, опростоволосился».

И было странно, когда сквозь эту говорливость в сознание генерала все-таки пробилась мысль, что весь вечер он произносил долгий, не прерываемый собеседником монолог. Лицо Заварухина дернулось в нервной гримасе, и совсем некстати он спросил:

— А вы… вы откуда про собаку узнали?

Глеб Филиппович, уже успевший открыть входную дверь и одновременно переступить порог, ответил грустной улыбкой. По-разному можно было прочесть эту улыбку. И как растерянность, и как извинение, и даже как забывчивость. С