И власти плен... — страница 13 из 106

Путь, начертанный начальником главка и игриво названный им двухходовой комбинацией, на практике оказался довольно тернистым. У Левашова сразу не заладилось с уходящим директором. Директор вроде бы не держался за место, охотно говорил о будущей пенсионной жизни, легко и трогательно предавался воспоминаниям. На его памяти инструментальный завод был третьим, а он не без гордости говорил, что, несмотря на все тяготы жизни — а он пережил и взлеты и падения, — из директорского седла его выбить не смогли. Он удержался в стременах. Это был добродушный, слегка сварливый, милый старикан, он знал по имени и в лицо всех рабочих завода, любил, оказавшись в цехе, посудачить о рыбалке, записать рецепт малиновой настойки, напроситься в гости. Он ждал с каким-то восхитительным умилением республиканской пенсии, хлопоты насчет которой отчего-то затягивались. Достойная биография не раз его выручала. Директор был не чужд человеческих слабостей, потому безропотно склонял голову, когда начальство мрачно вещало, адресуясь к нему лично: «Из ничего ничего и бывает». Это была натура, чуждая принципам Левашова, считавшего себя человеком, делегированным в эту жизнь от лица рационального и стремительного века. Впрочем, добродушный старикан оказался «вещью в себе»: за место не держался, но своим преемником видел совсем другого человека.

Он знал, что в главке вряд ли его послушают, зато на заводе Батя — а его звали умиленно Батей — сколотил приличную группу сторонников. На очередной конференции Левашова забаллотировали в состав партийного комитета. Он не собрал даже половины голосов — это было несправедливо, возможно, даже жестоко, но это было фактом. И упрямое желание Левашова не опускаться до этой реальной ситуации, а как бы вызвать обратное движение, подчинить ситуацию себе пока ощутимых результатов не приносило. Когда добрый старикан передавал ему дела в своем кабинете и сказал на прощание что-то о невозможности бегом, нахрапом пробиться в душу человека, к его сердцу, Левашов зло ответил: «Человек творит разумом, а не сердцем. Я пробиваю дорогу труда». Так они и расстались, не пожав друг другу руки. Старый директор, провожаемый толпой к машине, и новый — в одиночестве застывший у окна. На лице Левашова блуждала нервная улыбка, улыбка человека, уязвленного своей победой.

Его не любили, его боялись, ему подчинялись. Люди не желали принять его концепцию жизни. В той, старой жизни им было хорошо. Они не считали ее совершенной, но в ней было что-то семейное. Вот, скажем, понедельник. Конечно, тяжело. Батя понимал, входил в положение: «Чтоб во вторник наверстать». И так внушительно положит руку на свой директорский стол, что никто из начальников цехов и головы не поднимет. Стыдно. Чего ни коснись: производительности, количества брака… Тяжелый день — понедельник. Приход Левашова имел разительные последствия. За два месяца с завода уволились сто семьдесят шесть человек — больше, чем за предыдущие пять лет. Каждый день одно и то же: плохо работаете, скверно работаете, не умеете работать, разучились работать.

Шалишь, брат, весь завод не уволишь!

Надо было перестраиваться, искать иные подходы, иную мотивировку собственных поступков. Уволились — это не страшно, если на их место пришли другие. А если не пришли? Не столь давно он сам упражнялся в остроумии насчет повсеместного «требуются, требуются». Допустим, придут. Что имеем предложить, помимо работы? Никого не устраивает то, что есть. И не спрашивают, а по глазам видишь: «С этим ясно. Это везде есть. А помимо, сверх того? За те же деньги? Иначе почему из ста «требуются» я должен выбрать именно вас? Скажем, жилье, детский сад, профилакторий, пионерский лагерь? И для души что-нибудь. Халтура какая… Ах, с этим трудно? Ну, на нет и суда нет. Арриведерчи». Требуются, требуются, требуются…

Стихия оказалась сильнее. Левашов это понял и ушел с завода. Он часто задавал себе вопрос: каким он остался в памяти людей, с которыми проработал более двух лет? Скорее всего был отнесен к числу тех, кто хотел бы все изменить, вечно говорил о переменах, готовился к ним, но на сами перемены его не хватило. Их не с кем было делать. Те, кто мог, ушли; иных отпустил сам, иных выгнал. Те, кто пришел им на смену, умели восторженно слушать о предстоящих переменах, но оснастить эти перемены своим трудом не могли. Салажата, профтех. Молодежь трудно постигает науку ждать, Левашов этого не учел.

Предложили работу в главке — согласился. Затем ушел в институт сельскохозяйственных машин заместителем по эксплуатации, вроде как на пересидку, затем снова — завод. Полтора десятка лет. Сейчас у него все хорошо. Ему очень важно убедить себя в этом. Завод компактный. Его мечта осуществилась. Когда еще одним из первых он заговорил о роботах! Нынче без этого никуда.

Завод принадлежал другому ведомству, и Левашов постепенно стал отдаляться от мира прежних забот, страстей, противоборств. И только однажды, где-то на выезде, встретившись с ним в конференц-зале, один из прежних коллег неловко пошутил: Левашову, дескать, всегда было трудновато с людьми, с автоматами он нашел общий язык. Он сделал вид, что не расслышал, но запомнилось ощущение нахлынувшей обиды — мог и не сдержаться, сказать что-то грубое, оскорбительное в ответ. Еще долго, очень долго эти слова преследовали его, заставляли страдать. Он был лидером по натуре. И мозг его работал по программе лидера. Таким людям трудно жить. Очень часто, оказавшись под началом человека менее умного, менее профессионального, они начинают бунтовать, вздорно ругаться по мелочам. Их невостребованные способности, как стареющая плоть, подвержены болезням. Уже никуда не деться от мнительности, от хандры. А окружающим и дела нет: «Подумаешь, Левашов! Горе от ума. Кого нынче удивишь этим?» Многие и сами полны обидой, потому как каждый второй, а впрочем, почему второй — каждый, каждый, наверное, — убежден, что сам он стоит ступенькой, а то и двумя ниже, чем ему стоять положено. Однако терпит, не высовывается. Если только в гостях или за столом. Там единодушие крайнее: все не так, все! А Левашов… Да полно, Левашов неплохо устроился — директорствует. Еще неизвестно, окажись он над нами, что бы мы запели.

Метельникова Левашов соперником не считал. Следил придирчиво, так тому есть объяснение: думал, размышлял, как бы повел дело он, Левашов. А ведь он мог повести это дело. Мог. Но все до поры. Свои проблемы накопились. Завод. Бесконечное ожидание перемен. Он никого не винил в своих неудачах. И себя самого в том числе. Если можно так выразиться, он давал инженерное толкование событиям собственной жизни. Изображая ситуацию схематически, отставку с должности главного инженера объединения можно уподобить взрыву, который отбросил Левашова достаточно далеко. Новое назначение оказалось в радиусе досягаемости взрыва. И получил он его тогда, когда, увлекаемый инерцией, двигался совсем в другую сторону. Отсюда неудача на заводе. Его раздавил груз прежних потерь. «У меня не было передышки, — говорил Левашов жене. — Понимаешь, не было. Возможности организма, психики не беспредельны». Жена безропотно соглашалась. «Тебе было тяжело, — говорила жена. — Они тебя не поняли, не оценили». Нельзя сказать, что ее слова успокаивали Левашова, мирили с ситуацией. Сама жизнь, казалось, так запрограммировала, что Левашову, человеку достаточно незаурядному, суждено остаться белой вороной, что в этой жизни он не приживется. «Ты опередил время, Левашов», — терпеливо говорила жена. Он готов был ей поверить, хотя его и раздражала эта женская наивность. И все-таки, устремляясь взглядом в прошлое, вопреки собственным заверениям, Левашов не переставал думать о той, прежней своей работе. Конечно, он знал, как обстоят дела у Метельникова, хотя никогда не расспрашивал о них, не уточнял и даже, слушая случайный рассказ об удачах и неудачах Метельникова, напускал на лицо выражение крайнего безразличия. Левашов был умным человеком. Когда интересовались его мнением о тех или иных переменах в хозяйстве Метельникова, он легко распознавал первопричину вопроса. У него выработалось равное неприятие и тех, кто был в восторге от Метельникова, и заведомых хулителей, скрыто полагающих, что он, Левашов, их единомышленник и ему доставляет удовольствие узнать о вчерашних и завтрашних неприятностях в стане Метельникова. И все-таки прошлое жило в нем. Памяти не прикажешь: она с большой отзывчивостью и с большим вниманием к подробностям восстанавливала период, когда он был лидером. Он не скрывал своего желания стать генеральным директором объединения. И сейчас, когда жизнь распорядилась по-своему, его воспоминания были прекрасны именно благодаря этому мощному и будоражащему душу молодому желанию, пусть не воплотившемуся, но существовавшему, имевшему реальные предпосылки, реальных людей, которые были в нем, Левашове, уверены.

Не получилось. Вмешались обстоятельства, которые во все времена были непредсказуемыми. Не повезло. А Метельникову повезло. Но восприятие Левашова не застыло в той первичной фазе: Метельникову повезло. Везение — миг, понимал Левашов, а прочее — процесс. Метельников поставил дело. Он из тех, кто дерзает молча. И, как ни странно, поняв и осознав это, Левашов почувствовал необъяснимое облегчение. За бесконечной чередой собственных оправданий, ссылок на обстоятельства, на дурной характер Голутвина, на его местнические привязанности, на интриги, ненадежность союзников — где-то у истоков, в самом начале, стояла реальная, лишенная приятности мысль: ты проиграл. Так вот теперь и она стала бальзамирующей. Он мог сказать: «Даже если и так, то проиграл достойному. Метельников — личность». Пристрастие не растворилось полностью. Окажись они оба рядом, Левашов неминуемо стал бы сравнивать, сопоставлять. Но отрицание лишилось почвы. Потому что есть весомая реальность, созданная Метельниковым.

— Весомая реальность, — сказал Левашов вслух. Это был итог раздумий, и он огласил его.

— Ты это мне? — Жена встрепенулась. Сидя рядом, не проронив ни слова, она свидетельствовала свое понимание, охраняла раздумчивое левашовское молчание.