Потом случился мой перевод в Москву. Мотивы переживаний стали иными. Душа, возможно, и болела, но я не знал, что это болит душа. Впредь я буду осторожнее, думал я. Это по крайней мере было бы логично. Еще не забылось, не перегорело, но… Это вечно отрезвляющее «но». В большом городе, где твое появление — дань все той же невычисляемой случайности, где гостиничный номер, потертый и обшарпанный, есть твоя земля обетованная на долгие месяцы, где все предстоит создавать заново: свой авторитет, свои увлечения, своих друзей, — в таком городе, в окружении обстоятельств непредсказуемых, одиночество ощущается разительнее.
Может быть, потому во всем облике Лиды Толчиной: в лице, одежде, походке — привлекла меня печать особого столичного лоска, который моему пониманию в ту пору был недоступен. Я никогда не видел таких ухоженных, ладных женщин. Я обратил на нее внимание. Иначе и быть не могло. Делегация из шести человек: пять мужчин и одна интересная незамужняя женщина. На нее все обратили внимание. Не в том вопрос. Таких скособоченных, неотесанных, вроде меня, мало ли она видела? Однако вот разглядела, поняла! Ах, боже ты мой, что можно разглядеть за десять сумасшедших дней в божественной Италии, где я, Антон Метельников, был олицетворением несуразности, этакое дитя захолустья? Чуть позже (мы уже встречались), видимо, желая развеять мое навязчивое недоумение, она сказала: «Ты был незахватанный, чистый». Я почувствовал себя уязвленным. «Ты не права, — сказал я, — моя простота обманчива. У меня были женщины и до тебя. Я был женат, наконец». Она смеялась. Я заражался ее смехом, мне становилось легче.
Еще до отъезда нам объявили: ваша поездка в некотором роде пробная, пристрелочная, мы заинтересованы в расширении контактов с Италией. Вы должны произвести хорошее впечатление. Мы трепетно выслушали все наставления, а вечером делегацию повезли в ГУМ. Как объяснил наш руководитель, подновить гардероб. Кому-то по мелочи: ботинки, рубашка, галстук, запонки, — а кому-то более основательно. Там, в ГУМе, все и началось. Я не заметил, как она взяла меня под руку и тоном, исключающим возражение, шепнула: «Вам надо купить костюм». Нормальный человек на моем месте возразил бы, заупрямился. Легко сказать — костюм, а что делать с тем, который на мне, и еще одним — в чемодане? Она угадала мои мысли: «Тот, что на вас, вам упакуют, оставите у меня, я тут живу в двух шагах. Вернемся в Москву, заберете». Заливаюсь краской, против воли бормочу: «Хорошо». Смотрю в зеркало: вроде и не я стою. Новый костюм, новая обувь, специфичный, резковатый запах неношеных вещей. Она останавливается за моей спиной. Я не знаю этой женщины, боюсь обернуться. Я еще не прижился в Москве, и моя стеснительность — это я сам, настоящий. Продолжаю смотреть в зеркало, вижу только ее лицо. Ей нравится эта игра. И то, что я не оборачиваюсь, и то, что она может меня разглядывать, не заговаривая со мной.
Потом была Италия. За десять дней мы привыкли друг к другу. Я уже не краснел, а она подчеркнуто называла меня по имени и отчеству. Я считаю, что у нас с ней все началось позже, когда мы вернулись. Она смеется: «Женщина знает лучше, когда у нее начинаются отношения с мужчиной». Она не стыдится говорить об этом вслух.
«Я скоро поняла, что рассчитывать на твою инициативу не приходится. Спустя месяц, когда ты заболел, помнишь, я позвонила тебе на работу? Ты оставил мне только рабочий телефон». — «Мне обещали квартиру, давать гостиничный телефон я считал неудобным». — «Может быть. Квартиру ты получил через полгода. А тогда, сопливый и температурный, валялся в гостинице. Я ухаживала за тобой. Забыл?» — «Нет, отчего же, помню. Ты признавала только иностранные лекарства». — «В такие минуты граница исчезает, размывается. Я спросила себя: а почему нет? Ты выходила его. Ты имеешь право. Когда ты проснулся утром и увидел меня рядом с собой в своей постели, ты сделал лишь одно движение: потеснился, оставляя мне больше места».
Не сегодня он поймал себя на мысли — ему нравится уходить из здания заводского управления последним. Безмолвствует заводской двор, безмолвствует улица. Шум города далек, малоразличим. В коридорах так тихо, что закрадывается страх. Звуки, о существовании которых не знал раньше, явственны и необъяснимы. Прислушиваешься, стараешься угадать: рассохшийся паркет, вода журчит в батареях, и еще что-то, не понять, шорох, кто-то скребется. Он ускоряет шаги, и гул его шагов заглушает остальные звуки. Раз-два, раз-два, раз-два! Темнота уже не кажется приятной, рука шарит по стене в поисках выключателя. Вспыхивает свет. Удивительно: в освещенном коридоре гул шагов не так слышен.
Ветер налетал порывами, и дождь, подхваченный ветром, собирался в волны, и они раскачивались, уподобляясь морскому приливу. Зонт рвало из рук, он с трудом удерживал его. В такую непогоду зонт был скорее помехой. Гремело кровельное железо. Из дождевых труб рвалась пенная вода. Он посмеялся над собой: все мы любим рассуждать о ненастье, восхищаться ненастьем, говорить о своей влюбленности в непогоду, но стоит испытать ее на себе вот как сейчас, когда согреваешь рукой мокрое от холодного дождя лицо, поворачиваешься к ветру спиной и ощущаешь лопатками, как стремительно намокает плащ, — и сразу восторги по поводу непогоды представляются фальшивыми. Человек легко лжет себе по мелочам.
По мере того как приближался день юбилея, не думать об этом становилось невозможным. Вмешиваться, овладевать ситуацией — стиль его поведения, привычный и для него и для окружающих, и вдруг такая крайность: безразличие, полная отстраненность. Парадокс, нелепость — люди приучены к его присутствию. Импульс. Метельников давал импульс, он же сам его и принимал и с этого момента уже выполнял роль маховика. А все они: сотрудники, подчиненные, коллеги — приводились в движение его волей, его мыслями, его словом. Они и сейчас ждут того же.
Дождь усилился до такой степени, что идти по улице было уже невозможно. Потоки неслись по тротуару, мостовая напоминала перекат горной реки. Вода дыбилась, бурлила, пенилась. Метельников уже не шел, а бежал, выискивая глазами укрытие. Это был новый район, он только застраивался, дома стояли достаточно далеко от дороги, и до каждого надо было еще добежать. Унылые в своей одинаковости, лишенные каких-либо выступов, архитектурного изыска, с мокрыми, отсыревшими стенами, под проливным дождем они выглядели голыми. Неизвестно, сколько бы времени Метельников еще бежал вот так, по-сиротски, оглядываясь кругом, если бы не крохотный трехэтажный особнячок, чудом оказавшийся на пути и чудом уцелевший среди этой многоэтажной цивилизации.
Его тоже полосовал дождь. Особнячок был похож на рубку корабля. Неосвещенное строение с единственной лампой под козыречком, таким же миниатюрным, как и он сам. А под козырьком — кусочек сухого асфальта, не более трех квадратных метров. Он оказался там не один. Молодая пара, они стояли у самых дверей, прижавшись друг к другу, удивленные и напуганные разбушевавшимся ненастьем. Они и одеты были не по сезону, в легких спортивных куртках, и обувь тоже была легкой, никак не предназначенной для такой погоды. Девушка замерзла, и мальчик старался согреть ее, держал ее руки в своих, время от времени склонялся над ними и дышал на них. Как давно это было, подумал Метельников и закрыл глаза. Скорее всего я им мешаю. Но идет дождь, они видят, как я вымок, и вряд ли осуждают меня. Лучше будет, если я отвернусь. По крайней мере они догадаются, что я понимаю их, мое присутствие не такая уж большая помеха. Метельников отвернулся.
Ветер пронизывал его, прикосновение мокрой одежды было так неприятно, что тело сжималось, стараясь сберечь тепло. Дело не в дожде, дожди шли и раньше, и дни были ветреными, но этот сегодняшний ветер был совсем другим, нес на своих волнах обжигающий ледяной дождь. Метельников почувствовал, что замерзает. Он сглотнул слюну, показалось, что у него начинает болеть горло. Мысль о болезни представилась ему оскорбительной. С какой стати и почему он должен заболеть? Нет. Этот номер не пройдет. И, подчиняясь охватившему его возбуждению, он стал вышагивать взад и вперед, согревая себя резкими выбросами рук в стороны, вверх, в стороны, вниз. Он никому не сделает такого подарка! Он здоров, он в расцвете сил. И все должны знать об этом, все должны в этом убедиться.
Дождь грозил превратиться в снег. Он, Метельников, может пройти пять, десять километров под этим дождем или снегом, и никакого насморка, никаких недомоганий. Он готов это доказать сейчас, немедленно. Достаточно сделать шаг, и власть ненастья над ним будет безраздельной. Он не сопротивляется, он даже еще и подзадоривает себя: «Давай!» Смотрит под ноги, выискивая место, куда сделать первый решительный шаг, и вдруг замечает вымокшие ботинки и брюки, вязко-сырые, заляпанные грязью. Зачем? — успевает он спросить себя. Мальчишество! Кто узнает, что он шел сквозь этот дождь? Все мокрое: плащ, брюки, вокруг ботинок целое море. Еще полчаса на ветру, и уже никакие проповеди о железном здоровье не помогут. Идти нельзя — дождь. Стоять нельзя — холодно. Двигаться, двигаться! Какое ему дело до этой молодой пары? Ноги вместе, руки врозь. Еще раз, еще. Сорок таких движений, и все будет в порядке. Его не остановят насмешливые всхлипы за спиной. Руки вместе, ноги врозь! Ноги вместе, руки врозь!
Шел дождь, сумасшествовал ветер. В расплывчатой мгле проносились мимо машины. На маленькой бетонной площадке стояли двое, прижавшись друг к другу, а рядом с ними, смешно выкидывая руки, прыгал человек. Издалека прыгающий человек был похож на большую заводную куклу.
Как бы поздно он ни вернулся, у него есть оправдание — дождь. Я вижу, что дождь, скажет жена. Но почему именно сегодня, когда на дворе такое творится, тебе взбрело в голову отпустить служебную машину? Дождь начался в шесть. Жена посмотрит на часы, он тоже посмотрит на часы. Хорошо, если он до двенадцати окажется дома, а если проторчит здесь еще час?
Остается две недели до юбилея. Хотелось прожить эти дни без осложнений. Желание вряд ли сбыточное, но хотелось. Вспышки, конфликты в кругу деловых людей непредсказуемы. По крайней мере без брожения в тылу… Когда у него бывало хорошее настроение, он называл дом тылом: ну как в тылу, без перемен? Он принюхивался к запахам, которые блуждали по квартире, чувствовал, как тело обволакивает домашнее тепло. Блаженно улыбался и сам себе отвечал: без перемен. Да здравствует прочный тыл! Сейчас он вряд ли повторит эту фразу. Разладилось в тылу. Некстати, не ко времени.