— Я узнал ее, это она.
Пьеса шла к финалу. Дети были настроены объявить отца сумасшедшим. Метельников поймал себя на мысли, что после антракта с ним что-то произошло: спектакль, поначалу захвативший его, теперь представлялся не таким уж безукоризненным. Актеры путали текст, опаздывали с выходом или, вопреки режиссерскому замыслу, невпопад являлись на сцену и, напуганные, застывали в нелепых позах, изображая отрешенную задумчивость или внимание. Режиссер за кулисами, должно быть, сходил с ума. Вряд ли в первой половине спектакля актеры играли лучше, однако он был увлечен. Отчего же все изменилось после антракта? Всех этих людей, занятых в спектакле, он наверняка знал и сейчас старался, мысленно лишив их грима, вернуть в ту привычную жизнь, где он был директором объединения, а они рабочими, мастерами, начальниками цехов, конструкторами. Старался припомнить, где и когда видел каждого, о чем разговаривал. А может, хорошо, что в этом актерском мире, где он человек посторонний, люди обретают независимость, становятся другими? Интересно бы узнать, как действует механизм обратного превращения: жалеют ли они о той утраченной независимости, которую чувствовали на сцене, или эта независимость — плод его фантазии, а сами актеры о ней даже не подозревают?
Игра в угадывание настолько увлекла его, что смысл пьесы стал ускользать. Он заставил себя сосредоточиться. Он понимал, что впечатление от спектакля должно быть цельным и что ему, Метельникову, это цельное впечатление может понадобиться. Было еще одно ощущение, которое удивительным образом возвращалось к нему в тот момент, когда на сцене появлялась та самая женщина, задавшая ему вопрос о драматургии Гауптмана. Зачем она его спросила об этом? Из озорства? По причине все той же независимости, которую вдруг почувствовала? Или из желания обратить на себя внимание, выделиться? А может быть, это режиссер сболтнул или Фатеев? Представили его как заядлого театрала. Скосил глаза на Фатеева. Коммерческий директор наконец нашел удобное положение в скрипучем кресле и, как показалось Метельникову, задремал.
Героиня пьесы остановилась прямо против директорской ложи — Метельников не видел лица актрисы, мешал свет юпитеров — и произнесла свой монолог с какой-то вызывающей интонацией и, как показалось Метельникову, адресуясь именно к нему. Он заслонил глаза рукой, затем сделал усилие и вместе со стулом отодвинулся назад, в полумрак ложи. Толкнул Фатеева и показал глазами на часы.
Завтра съезжаются заказчики. Спешка, неубывающие, выматывающие заботы, но все равно Метельников был рад и этой спешке, и занятости, и невозможности вклиниться в мозг какой-то иной мысли, помимо тех, что были подчинены делу. И театр был продолжением той же спешки: пойманный где-то в коридоре, он уже не мог отделаться от режиссера, и опять они бежали, торопились. И только сейчас, в театре, в мире иных ощущений, недоумевая по поводу перемен в собственном настроении, он понял: антракт и визит за кулисы здесь ни при чем, просто исчерпан день, и подступают неумолимо новые заботы. Вечер, вечер наступил, положено думать о завтрашнем дне.
Ах, если бы только доклад. Доклад написан, согласован, уравновешен. Идея смешанных экономических комиссий принадлежит ему. Сначала над ней посмеялись, однако скоро спохватились, сочли замысел серьезным, идея обрела второе дыхание — главк высказался за. А дальше — внакат, идею поддержало министерство.
Попытка усадить заказчиков и поставщиков за один стол, хотя и представлялась заманчивой, успеха не имела. Страсти накалились настолько, что словесная перепалка компаньонов могла обернуться скандалом. Количество посредников прибавлялось стихийно, и было уже не понять, кто и по какой причине участвует в разговоре, кем приглашен и вообще зачем здесь. Прозрение оказалось скорым: от взрывоопасной затеи единения отказались. Отныне сначала съезжались заказчики, затем делали двухнедельную паузу и приглашали поставщиков и смежников.
С поставщиками надо ладить. Когда страсти после доклада угаснут и дух общего, рожденного усталостью примирения возобладает в зале, он произнесет свое заключительное слово. Все эти дни он его тщательно продумывал, взвешивал каждую фразу. Нужно проверить себя. Потом он повторит и разовьет эти мысли на коллегии, но впервые он их обнародует завтра.
Заключительное слово — его домашняя заготовка. Есть текст, но текст ему не нужен. Все должно выглядеть как экспромт, как выстраданное, наболевшее, выплеснувшееся. Эффект неожиданности. Он скажет о новом экономическом мышлении. Да, да. Есть набивший оскомину лозунг «План — любой ценой», и есть набившее оскомину развенчание этого лозунга: «Сколько стоит план?» Все не так просто, уважаемые коллеги, скажет он. План любой ценой — лозунг дисциплинарный, а не экономический. Вряд ли у кого возникнет желание спорить с очевидным. Вопрос в том, является ли этот принцип: план любой ценой — краеугольным камнем плановой структуры. И еще вопрос: когда определяется ц е н а плана — в момент его выполнения или в момент его составления? Если положенная тобой цена за план оказалась недостаточной, если ты просчитался, не сумел, не предвосхитил, не учел, у тебя остался последний шанс, последний резерв: план любой ценой. Во имя того, чтобы цена людей, зависимых от тебя, не сошла на нет. Ибо, если ты сорвешь этот план, ты всех нас не просто подвинешь к черте разорения и спада, больше того — вера рухнет. Суждения о повсеместной рентабельности — иллюзия. Переплатить в одном месте — это не значит переплачивать всюду. Концентрация ведомственных выгод, отсутствие экономического мышления, расчленение конечного продукта на сырье, узлы, детали, изделия — все это экономическая дремучесть. Выгодные гайки и выгодное литье могут дать невыгодную машину.
Завтра трудный день. Народу соберется достаточно. Главк и министерство не обидят вниманием. Дело не в чинах. Рядовые сотрудники — лучшие распространители слухов. Есть хорошее название, вызывающее чуть-чуть, но эффектное: «Экономический меморандум Метельникова». А почему нет? Он сам и скажет, в шутку как бы, сожалея, критикуя ведомственное злоязычие, хлебом, мол, не корми — эпитеты, прозвища, вот и сейчас, не успели закончить заседание комиссии, а уже кто-то сочинил: «Экономический меморандум…»
Аплодисменты были дружными и долгими. В зале вспыхнул свет, на сцену полетели цветы. Актеров вызывали несколько раз. Главреж всякий раз оказывался в центре, профессионально подхватывал руки стоящих справа и слева и еще, и еще раз выводил актеров к зрителю.
«Тайный советник», он же начальник измерительной лаборатории — Метельников узнал его, — в третий или четвертый раз вышел к публике уже без грима, без парика. Это произвело неожиданное впечатление, в зале засмеялись: начальник лаборатории не в пример тайному советнику был молод, освободившаяся от седовласого парика голова сразу стала маленькой, обнаружился курносый нос, оттопыренные уши, вид у завлаба был озорной и задиристый, человек такой внешности обязан был и двигаться иначе, но разгримированный актер оставался во власти образа и отвечал на восторги публики чопорной сдержанностью.
Фатеев выдернул из букета несколько гвоздик и бросил на сцену. Метельников увидел, как актриса посмотрела наверх, в ложу, и улыбнулась. Метельникова коробили фатеевские замашки: бросить цветы на сцену, засвистеть на улице, останавливая машину, ввязаться в разговор, не спрашивая разрешения, перебить, повысить голос — так или иначе обратить на себя внимание и тотчас разрушить дистанцию, создать атмосферу дискомфортную, нервную. Шумный, жизнелюбивый, неуемный человек. На работе эти крайности проявлялись иначе, без них Фатеев перестал бы быть Фатеевым. На работе они имели иную окраску, можно сказать, были уместны, потребны, так как разрушали монотонность и регламентированность заводской жизни. Но здесь, в ложе, наблюдая за чрезмерной фатеевской оживленностью, Метельников ограничился подчеркнутым молчанием и усмешкой, которую возможно было адресовать чему угодно: фатеевским выкрикам «браво», смущению счастливых актеров, взбудораженному залу, никак не желающему отпустить актеров.
Испортился подъемный механизм, и занавес заклинило. Это еще больше раззадорило публику. Аплодисменты не прекращались.
Цветы были уже вручены, обязательные слова сказаны. Закулисная суета подчинена совсем другим заботам. Вынужденный проталкиваться через этот гам, сиюминутно извиняться, ссылаться на завтрашний день, охлаждать восторги Фатеева, который вышел проводить его к раздевалке, Метельников обрадовался, когда внезапная тишина охватила его в гулком вестибюле.
Зрители разошлись, пахнет оседающей пылью, позвякивают номерки, гардеробщицы наживляют их на проволочные кольца. У зеркала он механически поправил шарф. Оглянулся на стук каблуков, увидел ее, спешащую навстречу, почувствовал растерянность. Шофер застыл в дверях, старухи гардеробщицы, и еще полно всякого народу — увозили декорации. Грузчики уронили солнечный диск, переругиваются; двери никак не распахнуть настежь. Волны холодного воздуха гонят мусор по каменному полу вестибюля.
— Вы уходите? Почему? — Он не успел ответить. — Там, за кулисами, вы очень хорошо сказали, что все мы п р о ж и л и этот спектакль. Вы почувствовали главное. Я очень рада. — Она торопилась, боялась, что он не дослушает, уйдет, она словно удерживала его, пыталась расположить к себе и все повторяла эту фразу: — Я очень рада, очень!
— Чему вы рады? — Глупый вопрос, он задал его от растерянности. Он продолжал чувствовать себя стесненно. Его здесь знали, и надо было соответствовать этому привычному представлению о себе. Быть добрым, отзывчивым, демократичным, улыбаться, сердиться или смеяться — все так, все по делу; только сначала пусть люди увидят в тебе директора, а уж потом разглядят в твоих действиях ту особую окраску, особый колорит, который сделает твои действия более заметными не в силу их особой значительности или глубины, а лишь потому, что их совершает генеральный директор. — Так все-таки чему вы рады?