Рука машинально гладила подбородок. Плохо выбрит. Надо непременно купить лезвия. Вызвал секретаршу, попросил стакан чаю. Надо что-то придумать. Позвонить ей? Нет. Где и как встретиться?
В середине дня возник главный инженер.
— Антон Витальевич, есть кандидатура. Полагаю, это как раз то, что нам нужно.
Сдержал досаду, но всего не упрячешь, ответил резко:
— Я занят, занят! Потом.
Теперь и подавно — назад возврата нет. Обрадовался внезапной паузе, попросил чаю и стал думать нацеленно: где и как встретиться с Разумовской.
День прошел — он ничего не придумал. Впрочем, как и все следующие дни. Он чувствовал себя в чем-то уличенным и с изнуряющим упорством начинал придумывать все новые и новые оправдания, предназначенные разубедить, успокоить. Ничего, до отчаяния ничего не получалось. И тогда он бросался в другую крайность: загружал себя сверх меры делами. Многое не успевал, однако с упрямой одержимостью добавлял себе еще большие заботы.
В душе шел обратный процесс, душа противилась и каким-то образом выскальзывала из-под груза забот и неудержимо влекла его в мир недопонятого, недочувствованного — зачем?
Опять засиделся допоздна. Дома бытовало какое-то межсезонье, апатия. Все понимали: что-то происходит, но никто не говорил об этом вслух. Общая жизнь семьи, уподобившись биологической клетке, обнаружила способность к делению. Теперь под одной крышей соседствовали четыре личные жизни. Все ждали юбилея. Лидия Васильевна считала: должно произойти что-то неординарное, чтобы мир обрел утраченную общность. В этом смысле юбилей был спасением. Перед лицом стихийного бедствия, считала Лидия Васильевна, распри забываются. И опять в ее рассуждениях сквозила какая-то странность: должны были забыться распри, которых наяву как бы не существовало, равно как не существовало в семье персоны, которая бы излучала отчуждение. И все же причин околостоящих было достаточно. Идти домой Метельникову не хотелось.
Он ее не заметил, когда вышел. Обратил внимание уже на улице: по звуку шагов понял, кто-то догоняет.
— С ума сойти! — Она никак не могла отдышаться. — Я вас караулю целую вечность. Мне казалось, ваш стиль — невозмутимость. Если происходят взрывы, то где-то внутри. Откуда такая прыть, несетесь, как угорелый! В какое положение вы ставите женщину? Вижу, уходит, побежала. Сломанный каблук на ваш счет, учтите. — Она не переставала улыбаться, скорее подсмеиваясь над собой, никак не желая уколоть его.
— Разве в экономическом отделе отключили телефоны?
Когда ей хотелось что-то не услышать, она это делала очень естественно: отворачивалась, обращала внимание на прохожих. Не всякий разгадает уловку и захочет повторить вопрос. Она же могла беспрепятственно продолжать разговор, в котором должны главенствовать ее мысли и ответы на ее вопросы.
— Я думала, мой отказ удивит вас, вы захотите узнать причину. Всю ночь перед вашим приездом я не спала. Не могла решить, надо ли говорить правду. Общая беда. Мы вечно придумываем, что кому-то есть до нас дело…
От волнения у него запершило в горле, он долго откашливался. Неловко было утирать выступившие слезы.
— Вы не правы, — сказал он. — Я вспоминал вас. День прожитый — как путешествие в ад, дух не переведешь. И все-таки были такие моменты, когда я думал только о вас.
— Браво! — засмеялась она. — Вы дисциплинированный генеральный директор. Уточнения в вашем духе. Не весь день, даже не часть дня, а были такие моменты… Еще раз — браво… Правда, я никогда не узнаю, сколько было таких моментов. Но вы не ответили на мой вопрос: желаете вы узнать причину моего отказа или нет?
Да, разумеется, он желает знать. Только сначала он кое-что скажет сам. Он не станет извиняться за свою скованность, косноязычие. Он надеется, что она поймет его. Выучив какую-то одну роль, играя ее ежедневно, мы отвыкаем от других.
Довольно низко пролетел самолет, мигая сигнальными огнями. Звук уходил следом.
— Я думал о вас, — сказал он. Сказал с каким-то надрывом, наперекор себе. Она закрыла уши ладонями и замотала головой: «Не слышу». И тогда он на самом деле крикнул: — Я думал о вас!
Ее хитрость удалась, она засмеялась.
Другая сторона улицы была освещена хуже. Она первой перешла туда. В их встрече все значимо: и затихающий к ночи уличный шум, и свет фонарей, и этот пролетевший над ними самолет. Он подошел к ней совсем близко. Она запрокинула голову.
— Растерял, забыл живые слова. Простите. Я хотел видеть вас. Разговаривать с вами. Думать о вас. — Слова наконец нашли свое значение, он торопился, боялся, что она остановит, перебьет его. — Ругаю себя за беспомощность, за неумелость. Я мог бы позвонить, но страх — что подумают, что скажут? Легко сказать — забыть свое положение, но как? Силы, мне неподвластные, всякий раз опережали меня.
Она смотрела снизу вверх и шепотом повторяла: «И силы, мне неподвластные, всякий раз опережали…» Все могло кончиться так же внезапно, как началось. Достаточно слов, которые произнес один из них. Однако характер, мы не вольны над своим характером. Ее слова должны быть последними.
— Все следует назвать своими именами, — сказала она. — Мой отказ был предрешен вашим отъездом. Я разгадала вас: вы устранились, хотели обезопасить себя на будущее. Ведь вы думали о будущем? — Она не сделала паузы, ответ ей был не нужен. — Я не подписывал приказ о ее назначении, сказали бы вы в случае чего. Браво! Все должно произойти помимо меня, думали вы. А мне бы вы объяснили: хотел испытать судьбу. Я не осуждаю вас, — закончила она грустно, — не осуждаю.
«Для чего это все говорится? — думал он. — Ни она, ни я не верим, что подводим черту, мне не надо ничего разъяснять, я уже немолодой человек. Мне почти пятьдесят, я не могу вести себя безоглядно, как мальчик. Каждый следующий день я и она проживаем с разной скоростью. Сейчас я ее рассмешу».
— Я старше вас на три пятилетки, — сказал и сам засмеялся.
Она перестроилась легко и естественно:
— Вы хотите, чтобы я вас поняла как экономист или как женщина?
— Я, как и вы, сторонник ясности.
Она заговорила о юбилее. Он сказал, что вся эта кутерьма для него великое испытание. Он не верит в искренность заверений, приуроченных к круглым датам. Она возразила ему: «Вас любят». Метельников поежился. Он верит в равновесие: если кто-то любит, значит, примерно в таком же объеме существует и нелюбовь, неприязнь. Она посчитала такое суждение суеверным.
— Вы и в приметы верите? — спросила Разумовская.
— Верю. Вот пошел дождь. — Он вытянул руку. — Я загадал: если пойдет дождь…
Она повторила его жест, пальцы еле заметно шевелились, капли ударялись о ее ладонь и разбивались в брызги.
— Странно, — сказала она. — Я тоже загадала на дождь.
Туман рассеивал свет фонарей, и он, собранный в непроясненные желтые круги, плыл в пространстве.
— Говорят, вы уходите от нас?
— Говорят, — согласился он.
— Значит, правда?
Он развел руками, свидетельствуя свое бессилие перед слухами.
— Рассказывают легенды о вашей уверенности в себе. Мне нравилось в них верить. Кругом столько неуверенных людей.
— Я разочаровал вас?
— Нет. Хочу понять, где и когда вы настоящий.
— Сам не знаю. Все перепуталось. Да и меняться поздно.
Подошли к метро. Гул поездов прорывался даже сюда, наверх, в сырую уличную пустоту.
— Когда вы молчите, я начинаю подозревать, что делаю что-то не так.
Он протестующе поднял руки.
— Прошу вас, не истолковывайте мое поведение иначе, нежели оно того стоит. Я не молчу, я думаю, хочу представить, как бы я вел себя, будь на десяток лет моложе.
— О, это интересно! — Она оживилась. — Мне казалось, вы из тех, кто сначала видит свое положение, а уж потом свое поведение. Это как скорлупа, панцирь… Она и защищает, она и мешает. Разрушить ее выше ваших сил.
Ничего подобного ему никто и никогда не говорил. В ее поведении угадывался постоянный вызов, на который следовало отвечать, она буквально требовала этого, обостряя разговор. Уверенность. Его стихия — уверенность. Метельников не был тщеславен, он просто запрещал себе сомневаться более, чем того требовали обстоятельства. Однако… Она права: он, Метельников, продукт своего положения. Нерешительность, скованность, смущение — все потому же. Она взяла его под руку.
— Давайте отойдем в сторону. Мы мешаем, нам мешают. Так о чем мы? Ах, да… Каждого из нас мучает главный вопрос, который еще не задан. Давайте установим очередь: сначала вы, потом я. Хорошо?
«Пропаду», — подумал Метельников, облизал пересохшие губы и не своим голосом ответил: «Хорошо». Он не смотрел на нее, ему достаточно было понимания, сколь безрадостен вид беспомощного взрослого человека. Разговор слишком значителен и для него, и для нее. Ну, конечно же, он хотел спросить, но не смог побороть смятения, спросить о самом важном. Как быть? В их отношениях должна появиться какая-то определенность.
— Я ничего не могу с собой поделать, — сказал он. — Не удается убедить себя, что ничего не было. Возможно, я ошибаюсь, могло же показаться.
Она судорожным движением сжала его руку. Внезапно заторопилась, ничего не объясняя, выскочила на мостовую, остановила первую же машину. Он почувствовал, что уступает и даже подлаживается под нее, и так же, как она, суетится, нервничает. Разумовская уже сидела в машине, он наклонился к ней. Должна же она сказать что-то.
— А вы не насилуйте душу, пусть будет как есть.
Машина дернулась. Метельников почувствовал себя так, будто его вытолкнули на улицу. Он посмотрел на часы и ужаснулся: скоро час. Стал торопливо спускаться в метро. Пустой вагон раскачивался, глухо ударялся на стыках. Хрипловатый голос в репродукторе повторял: «Поезд идет до станции «Парк культуры». Вагон вез его из одной жизни в другую. На перегоне не было остановки, где возможно было задержаться и подумать, куда следует ехать дальше.
Глава IX
Весть о внезапной гибели Дармотова застала Павла Андреевича Голутвина в бильярдной.