И власти плен... — страница 33 из 106

Все-таки они умудрились в паузах договорить до конца, точнее, добраться до сути причин, побудивших Голутвина отложить все дела и немедленно заявиться в редакцию. На дипломатию времени не оставалось. Демченко с нажимом ввинтил окурок в тяжелую стеклянную пепельницу. Можно было понять, разговор ему неприятен и не во власти самого Демченко (которая и существует пока что теоретически) изменить, повернуть ход событий.

— Нет-нет, снять не могу. Это непрофессиональный разговор. Да и потом… — Он не договорил, ему не хотелось расстраивать Голутвина. Но, не сказав главного, в глазах Голутвина он становился человеком, не желающим помочь. Пересилив сомнения, Демченко все-таки сказал: — На нас тоже жмут. Ты же видишь, материал подготовлен не нашими сотрудниками. Я пробовал кое-что сократить, изменить тональность. Не получилось. Зам главного все восстановил.

— Ну, хорошо, — Голутвин устало махнул рукой. — Не можешь снять, задержи недели на две. Это-то ты можешь?

Демченко сочувствовал Голутвину и злился на него. Тот загонял его в угол, обнажал уязвимость Демченко, его неспособность к самостоятельным действиям. Голутвин был эгоистичен, иначе и быть не могло; он защищал свои интересы, не заботясь об интересах других людей. Он умел требовать, но не умел просить; умел льстить вышестоящим, но заискивать перед равными или, как ему казалось, перед людьми, занимающимися какой-то неощутимой, неосязаемой деятельностью, не желал и не умел. Журналисты, писатели, актеры, социологи — это был мир, чуждый ему, мир вне главного дела, на котором держится жизнь. Он смотрел на этих людей чуть свысока, считал, что по своей воле они и шагу не сделают, поучал, если приходилось встречаться, корил незнанием жизни, снисходительно разрешал хвалить себя.

Демченко был исключением. В нем Голутвин признавал своего. В прошлом Демченко работал на заводе, кончал ремеслуху, был оторви-парнем. К журналистике прибился со стороны — с той стороны, где Голутвин был человеком в силе и почете. И вот поди ж ты, все переменилось, перевернулось с ног на голову. Он, Голутвин, которому положено сейчас стукнуть кулаком, отрезвить эту братию, этих любителей пощекотать нервы и пустить пыль в глаза, — он тушуется, краснеет, как проворовавшийся пацан, вымаливает дни, толком не зная зачем. Всегда ходили к нему, спрашивали совета, нуждались в его мнении, верили в его всесилие. Он не задумывался, почему так. Считал это нормальным, естественным. Возможно, когда-то и было иначе, но лично он этого «когда-то» не помнит. Голутвин и сейчас просил с вызовом, с напором. Появись тут человек посторонний, он и не поймет, кто от кого зависит. Голутвин не говорил, что задержка материала, его отсутствие в ближайших номерах нужны ему позарез. Он считал, что защищает здравый смысл и говорит здесь от имени здравого смысла.

Ничего не получалось. Голутвин тратил силы впустую. Демченко боялся, он даже не скрывал этого.

— Так вот просто взял и передвинул? Кто же позволит? Статья заявлена в номер. Зам — человек скандальный, въедливый, начнет докапываться, почему передвинули, кто передвинул. Надо же объяснять. В тот раз была другая ситуация, — сыпал словами Демченко, — ты же помнишь, статья попала ко мне, я мог, я сделал, а сейчас…

Голутвин морщил лоб, духота мешала сосредоточиться, понять Демченко. Он пожалел, что не сел ближе к окну. Сюда, на другую сторону стола, ток свежего воздуха не доходил.

Он смотрел на Демченко и понимал, что никогда его собственное бессилие не выглядело таким явным. И то, что Демченко оправдывал действия газеты, объясняя их, лишало Голутвина всяких надежд. «Еще и врет», — невесело думал Голутвин. «Тогда мог, сейчас не могу». Беспомощный фантазер. Ничего и никогда ты не мог. И тогда не мог и сейчас. Всех забот — снял трубку и сказал: «Есть один материал по твоему ведомству. Лучше, если он не появится в газете». Велика заслуга — позвонил. Главное-то сделал он, Голутвин. Поднял волну — спустя день комиссия главка уже работала на заводе, а спустя четыре дня на голутвинском столе лежали выводы. Все получилось оперативно и выглядело убедительно. Демченко осталось приехать на завод кое-что допроверить. Необходимость в выступлении газеты в тот раз отпала сама собой.

Теперь такой номер не пройдет. Голутвин уже не объяснял, не доказывал. Он жаловался, презирая себя за эту вот потерянность, сломленность.

— Как только начинаешь делать больше, быстрее, лучше, чем принято, на тебя смотрят сначала с недоумением, потом с недоверием, потом с раздражением, и как финал, итог — неприязнь, почти ненависть. Ты думаешь, эта статья бьет по Голутвину? Она не минует Голутвина, ты прав. Но статья замахивается на неизмеримо большее: на непривычное, еще недопонятое (не всякому дано!), на принцип  и н о г о  действия, — если хочешь, на принцип и норму завтрашнего дня. Ах, ты не понимаешь, отчего я так волнуюсь? Ты хочешь одарить меня очередной проповедью, успокоить? Ничего, мол, страшного, там даже не упоминается твоя фамилия? Спасибо себе. Это, конечно, было непросто, я понимаю, понимаю! Кто-то настаивал, требовал, а ты вопреки всем проявил характер и вычеркнул мою фамилию. Как видишь, я не так глух, я понял, оценил. Спасибо. Противоречия такого рода, Исай, всегда будут существовать; тебе кажется, ты сделал больше, чем мог, а мне того, что ты сделал, недостаточно. Мало, говорю я! Мало! Я тебе представляюсь неблагодарным, эгоистичным, а ты мне — нерешительным и равнодушным. Это совсем не значит, что так и есть на самом деле: я скверный, ты — хороший или наоборот. У нас точки отсчета разные, угол зрения, сектор обзора. Моей фамилии нет? Можешь восстановить, я разрешаю. Там назван мой главк. Нет, зачем же, не надо. Вычеркнешь главк — останутся заводы. Всего же не вычеркнешь. Да и не в вычеркивании дело. Есть фамилии, нет, какая разница? Кому надо, прочтут и вычеркнутое, а кому не надо, не заметят и перечня фамилий. Тон статьи — вот в чем загвоздка. У этой статьи ложный тон. Не факты, не выводы, а тон. Она — клич к недовольным. Авторы призывают их под свои знамена. Они даже не скрывают, что обращаются к ним, рассчитывают на их письма. Авторам нужен скандал. Относительно данной статьи не может быть компромиссов: ее надо либо переписать, либо снять. Первое нереально — откажутся авторы. Второе нереально — не согласится газета.

Демченко вздохнул. Это был сожалеющий вздох. И сожаление, которое выражал вздох, не было однозначным. В любой день позвони Голутвину, не застанешь на месте, а если застанешь, обязательно услышишь: «У меня не более пяти минут. Давай сразу к делу». Сколько они уже сидят? Не меньше часа, и не похоже, чтобы Голутвин собирался уходить. Я повторяюсь, досадовал Демченко, но у меня нет другого выхода. И он снова уверял Голутвина, что в газете существуют свои неписаные законы, переступить которые невозможно. Есть главный, есть заместители. Есть люди, стоящие и над главным и над заместителем, короче, сложная система передач, не всегда угадаешь, где начинается вращение.

— Ну, хорошо. Я понимаю, я согласен. — Голутвин делал над собой усилие и хотел, чтобы Демченко почувствовал это. Не так просто произнести отступные слова. — Хорошо. Не можешь снять, не можешь переписать — отодвинь статью, переставь в другой номер. За две недели многое должно решиться. Понимаешь? Мне они вот так нужны. Вот так. — Он чиркнул по горлу большим пальцем, не рассчитал, и красная полоса чуть ниже подбородка загорелась на морщинистой коже.

Демченко все понимал. Он понимал больше, чем предполагал Голутвин. Те, кто настаивал на публикации, тоже говорили о двух неделях. «Именно сейчас, — говорили они. — Через две недели может быть поздно». Как странно, думал Демченко, они тоже рассуждали о здравом смысле, о справедливости, которую надо восстановить, о нравственных категориях в экономике. Если бы ему предложили выбор, Демченко выбрал бы Голутвина. Голутвин был реальнее, понятнее для Демченко. Возможно, я ему не помогу, но сказать, что хочу помочь, обязан. Это прибавит ему уверенности. Он станет сильнее.

— Две недели — это нереально, — убеждал Демченко. — От силы дня три, четыре. Уточнить факты, и то если очень повезет. — Он не мог сказать Голутвину, что факты уже уточнены и главный поручил ему, Демченко, переговорить с министерством. Небольшой зондаж, сказал главный, не помешает. Демченко переговорил, и именно этот разговор заставил его найти Голутвина. Он не может ручаться, у него нет доводов, но ему показалось, он почувствовал: заместитель министра о статье знает. Чего ради он стал бы нахваливать газету? «Слежу, читаю». Назвал несколько статей по памяти и раскованно, легко заговорил о стратегическом мышлении, о безошибочности, социальной точности выступлений. Этот человек обязан был спросить: чем вызван интерес газеты к главку? Не спросил. Значит, знал. Каждый остался при своих интересах. Демченко не раскрыл карт, однако получил заверение в поддержке. Замминистра всегда может сказать: ничего настораживающего, тон разговора доброжелательный, общий. Неконкретный интерес к ведомству. Ничего больше. Он, замминистра, сделал то, что сделал бы на его месте каждый: сказал несколько одобряющих слов о газете. При любых обстоятельствах его позиция неуязвима. Да и отчитываться не перед кем. Дармотова… схоронили, а что будет дальше…

Голутвин уезжал от Демченко вымотанный. Придется свыкнуться с мыслью о статье. Эти считанные дни, которые он выговорил, зачем они? Надо что-то придумать, реальное противодействие — вот что нужно! А он, Голутвин, пуст. В его ситуации логичнее думать о сохранении своих позиций, нежели предпринимать какие-либо демарши.

Сейчас он претендент. Не может быть, чтобы Дармотов, обсуждая возможные перемещения, не упоминал имени Голутвина. Они никогда не говорили на эту тему. Потому и не говорили: существовала уверенность, взаимопонимание. Статья давала формальный повод поставить под сомнение неоспоримость голутвинской кандидатуры. Тратить силы на противоборство с газетой, когда и сил не так много и нужны они для другого, совсем для другого, безрассудно. Статью имело смысл задержать усилиями самой газеты. Демченко намекал: «Один звонок, и конфликт будет улажен». Разве Голутвину трудно организовать такой звонок? «Нетрудно, — ответил Голутвин, — но зачем?» Раз уж Демченко не догадывается сам, он не станет ему ничего разъяснять. У всякой игры свои правила. Если ты желаешь власти, ты можешь просить о поддержке. Никто не осудит. Но если ты просишь о спасении, значит, у тебя другая группа крови. При чем здесь власть? Тебя спасут, как спасают битых.