— Я терплю ваши колкости, но когда-нибудь вы промахнетесь. Не хотите слушать, так и скажите: шел бы ты вон, Фатеев… А эти ваши аналогии… Я таких слов не заслужил. — Фатеев обиделся. Он еще не покраснел, но порозовевшее лицо свидетельствовало — сейчас покраснеет.
Метельников никак не отреагировал на фатеевскую обиду. Он не хотел думать о статье. Впрямую она его не касалась, и он был рад этому. Нет, отчего же, он все понимал. Не случайны и эта статья, и предчувствие Голутвина, и фатеевские домыслы. Лиши все это полета, иносказательности, туманности — останется голая схема откровенного противоборства тех, кто наделен властью и тех, кто желает ее получить. А впрочем, власть была и у тех и у этих, но она казалась отчего-то малой, недостаточной.
Нужна осмысленная линия поведения — это факт. Сказал же Голутвин — надо работать. Что тут возразишь, разве когда-нибудь было иначе и работать не надо было? Нет-нет, здесь что-то иное. Голутвин думал и говорил о другом — надо д е й с т в о в а т ь. Сейчас все просчитывают варианты, блуждают среди бесчисленных координат: если, если, если… Смешаться с толпой, отдать свой голос общему хору? А юбилей?
«Свобода и воля превыше всего» — фраза втемяшилась в сознание, он повторил ее по инерции. Вздрогнул, ему показалось, он споткнулся, нащупал главное. Он даже зажмурился от удовольствия, как если бы прикосновение к этих святым понятиям тотчас сделало его независимым и счастливым. И мысли, прорвав тупик, двинулись напрямую.
Не потерять самостоятельность, взглянуть на ситуацию иначе: не с кем ты, а кто с тобой? Хорошо сделанное дело всегда благодарно, оно позаботится о тебе. Внезапный вздох был вздохом облегчения — он понял, он нашел.
В остальных размышлениях был традиционен: «Фатеев разоткровенничался неспроста — ему нужна встречная информация. Он верен себе — творит стратегию». А дальше уже с грустью, сочувственно: «В мечтах и фантазиях мы ищем компенсацию, восполняем несостоявшееся «я». И еще неизвестно, где мы настоящие: там или здесь».
Они работали вместе достаточно долго, почти четырнадцать лет. Фатеев был чуть старше, года на три. Разница в возрасте не так велика, чтобы ее подчеркивать. По натуре человек практичный, Фатеев считал, что он обязан своей практичностью защищать Метельникова. Ему нравилось просвещать начальство, оказываться в курсе жгучих новостей. Если даже чего-либо не знал, он с невероятной легкостью творил информацию, досочинял ее, обогащал достоверными деталями, якобы услышанными только что. Дерзость этих фантазий была относительной. Придуманную информацию он страховал, говорил, что хотя она из самых достоверных источников, но ему кажется, что лицо, доверившее ему эту информацию, отчасти желаемое выдает за действительное и лично он не торопился бы с выводами.
Из открытых окон тянуло холодом: тяжелый, прокуренный после недавнего заседания воздух медленно вытекал в оконные проемы, смешивался с влажным воздухом улицы, терял свои запахи и малое, почти незаметное тепло человеческого жилища. Бумаги шелестели на столе. Строгие, колоннообразные гардины, тронутые воздушным течением, заметно шевелились. В одной половине кабинета, а был он внушителен в квадратуре и высоте, уже царствовал холод, в то время как из другой еще уходило тепло, и запах импортных сигарет был различим, и сдвинутый набок ковер был истерт следами многих ног. В той, еще теплой половине сидел Метельников, не замечавший холода, а рядом во власти холодного воздуха стоял Фатеев: раскрытое окно было за его спиной. Одной рукой он опирался на край стола, другой массировал поясницу. Фатеев легко простужался, остерегался сквозняков. И сейчас, застигнутый холодом, смотрел на Метельникова с ненавистью, потому как стыдился своей подверженности простудам: понимал, что обречен терпеть и раскрытое окно, и оглохшего, ослепшего Метельникова — тому не до статей сейчас. Спроси его, зачем перед ним стоит Фатеев, он непридуманно удивится, пожмет плечами. Еще и посмотрит с укором: в самом деле, зачем?
С утра уже было несколько звонков, сказал Фатеев, интересовались, читал ли Метельников газету. Еще один поименный список. Звонили и те, чьи фамилии в статье не назывались. Отчего-то всем им необходимо мнение генерального, они не успокоятся, позвонят в конце дня, разыщут на даче. Похоже, круг замкнулся. Помимо своего желания, Метельников вовлечен в череду событий, где ему остается одно — выбрать роль.
— Чего они от меня хотят? — Это был шаг к примирению, он понимал, что задел самолюбие коммерческого директора. Вопрос он задал как бы себе самому, однако дал понять, что рассчитывает на участие Фатеева. — Если верить твоему списку, звонили и те и эти. Что их могло объединить?
Фатеев пожал плечами. Он не желал столь быстрого примирения. Ответил не сразу:
— Реальность.
— Реальность? Не понял.
— И тем и другим нужны генеральные директора, которые дают план.
Метельников поднялся из-за стола.
— Тех мы, слава богу, знаем, а вот откуда взялись другие?
— Обновление. Новое экономическое мышление. Иные воззрения, иное мироощущение. Как там у поэта: смена смене идет. Иная нравственность, мораль.
— Пустые слова. — Уголки губ Метельникова опять опустились в брезгливой гримасе. — Нравственность не может быть иной! Человек либо нравствен, либо безнравствен… Это обувь бывает разных размеров, разных моделей. Да и существование безнравственного поколения вряд ли возможно. Для этого должны быть какие-то крайние, извращающие человеческую суть условия. Нет, поколение здесь ни при чем. Те, кто желает отлучения Голутвина, — люди одной с ним возрастной когорты. Им кажется, что Голутвин предал интересы своего поколения, пренебрег ими. Оказался выше возрастной солидарности. Я до сих пор не понимаю, как он мог решиться на такой шаг: единым махом двинул вперед целую плеяду. Зеленых, необстрелянных пацанов. Не куда-нибудь — вручил всем директорские портфели. Он шел на риск, шел осознанно и не скрывал этого от нас, от тех, кого двинул вперед. Он так и сказал: кто-то провалится обязательно, но назад уже пути нет, сорокалетнего шестидесятилетним не заменишь. Оглянутся кругом и поймут: нельзя. Другой отсчет. Самый старый директор — пятидесяти лет. Ему не простили этого. Он не стал дожидаться, когда дерево иссякнет, он спилил его, когда плодоношение пошло на спад. У нас ведь это не принято, у нас и коровье стадо не по размеру вымени, а по количеству хвостов числят. Он нарушил главный кадровый принцип. Его критиковали. Почему, ты думаешь, он дальше главка не пошел? Из-за нас. Решили его воспитать, отплатили ему той же монетой: Дармотов был его учеником, они сделали Голутвина подчиненным Дармотова. Но просчитались. Дармотов стал его оплотом там, наверху.
— Дармотова уже нет. — Фатеев сокрушенно покрутил головой. — Лидером они считают вас. Они хотят вас отрезать от Голутвина, переманить в свой лагерь. А будь Дармотов, у нас бы с вами был свой министр. Вполне вероятно, они правы: Голутвин — отыгранная карта, надо смотреть в завтрашний день.
Метельников вспыхнул.
— Послушай, Сергей Петрович, тебе не кажется, что существует круг наших с тобой непосредственных обязанностей, которыми опять же нам с тобой надлежит заниматься? Тебе не терпится мне что-то посоветовать, вразумить меня? Я тебя слушаю. Я тебя внимательно слушаю. Только, пожалуйста, короче и ближе к сути. Кстати, ты не слышал, что нас разъединяют? Вместо одного объединения собираются создать два?
— Не слышал.
— Меня это не удивляет. У человека одна голова. В этот момент голова коммерческого директора занята более насущными проблемами. Разве не так?
Фатеев почувствовал: разговор лучше прекратить. Нельзя продолжать его в такой вот, мягко говоря, рваной манере. Всякое может быть: вспылит, обрушится, выхватит любой факт и начнет употреблять директорскую власть. Надо уходить. Обида если и была, то лучше сделать вид, что ее нет. Он привык к Метельникову, к этой его агрессивности, дремавшей до поры. Понимал невыгодность своего положения, однако попытался вернуть разговор к той главной, исходной мысли.
— Мне кажется, вам следовало бы… — Он подумал, что пауза заставит насторожиться Метельникова. — Да-да, — сказал он, — следовало бы позвонить Голутвину.
Метельников сидел, не поднимая головы. Двигались только руки. Он думал, оценивал слова Фатеева, и руки существовали как бы помимо, у них была своя жизнь, свои заботы, и подчинялись они ранее полученной команде: потрогали стопку бумаги (она лежала слева на краю стола), перелистали календарь, выискивая забытую, но важную запись, возможно, номер телефона, фамилию. Страницы календаря листались машинально. Руки нашли себе новое занятие: передвинули с места на место несколько книг, раскрыли папку, но бумаги Метельникова не интересовали, он к ним не прикоснулся, что-то вспомнил, пощупал в жилетном кармане ключи от сейфа, извлек их, положил на видное место. После чего руки сомкнулись и тяжело легли на стол. Два больших пальца разошлись и постучали друг о друга, выражая недоумение.
— Ты прав. С чего-то надо начать. — Теперь одна рука лежала на другой, и пальцы той, что находились сверху, чуть приподнимаясь, отстукивали дробь. Возможно, это было выражением взволнованности или, наоборот, призывом к спокойствию. — А с чего именно, вот вопрос. Звонок, сделанный в такую минуту, обязывает. Голутвин — мой начальник. Телефонный разговор будет истолкован однозначно: сам посуди, не говорить о статье — это нелепо; значит, прощупываю, хочу, чтобы снял камень с души, разрешил предать. Я в такие игры не играю, Фатеев. И тебе не советую. Мне нечего сказать Голутвину, кроме банальных утешений: не расстраивайтесь, Павел Андреевич, мы верим, справедливость восторжествует. Я же понимаю, ему нужны действия, а не слова.
Вошла секретарша. Фатеева вызывает Брюссель. Метельников кивнул, разрешая коммерческому директору удалиться. Фатеев вздохнул умиротворенно, он не был изгнан, он уходил, подчиняясь обстоятельствам.
В списке неотложных дел Метельников вычеркнул четыре позиции. Встреча с Голутвиным (о ней договаривались на той неделе) теперь обретала иной смысл. В том, прежнем варианте все выглядело естественно: верстается план, есть о чем поговорить, что-то отспорить. Ну, например: зачем разукрупнять объединение и тотчас закладывать в план новый завод и подчинять этот завод Метельникову? Не обозначен даже головной институт, которому будет поручено проектирование. Зато решение уже есть и сроки тоже есть. С ним никто не советовался. Завод будет стоить двадцать семь миллионов. Кто-то решил подсластить пилюлю: сначала изъять уже наработанное, сложившееся, а затем добавить несуществующее и тем самым наложить вето на реконструкцию основного производства. Реконструкция и частичное расширение требовали вложений примерно на сумму шестнадцать миллионов рублей. Две такие цифры в пятилетний план одновременно попасть не могут. Подрядчикам нужны объемы, они не желают возиться с реконструкцией. Он возражал, его не послушали. Скорее всего он где-то переиграл. Поздно выискивать, где именно. Похоже, это случилось на региональном совещании. На ухмылки оппонентов он научился не реагировать, но это был особый случай, его вынудили.