После генеральной репетиции режиссер провожал ее домой, долго не отпускал руку, сказал, что ему дают народного и теперь придется перепоручить театр кому-то из молодых коллег. Снега все еще не было, от мостовой несло стылым холодом. Земля затвердела, и любая рыхлость вздыбилась и была похожа на обломки каменного панциря. Разумовская чувствовала, что у нее коченеют колени. Она не любила кутаться, отчего-то была уверена, что непременно потеплеет, — наивность, женский каприз, не более того. Календарь обещал холода, и они пришли.
Ухаживания режиссера Алла Юрьевна принимала как бы в шутку, на людях даже подыгрывала ему, но стоило им остаться вдвоем, как Разумовскую охватывал панический страх. Тому были причины. Глеб Константинович, говоря без стеснения, был лишен эталонных примет мужской красоты. Все тут было, как говорится, не в масть. И рост — Глеб Константинович носил ботинки на высоком каблуке, и не по росту большая голова, и уши, вызывающе оттопыренные. И глаза, совершенно круглые и серые, можно даже сказать, совьи. Глеб Константинович был лыс, густые брови придавали лицу выражение сказочной жути. Трость, котелок и бабочка — он одевался именно так, стилизуясь под прошлый век, — вступали в зловещий контраст с дерзким, страстным джинном, который вдруг выскакивал из этого респектабельного обличья.
Когда Васильчиков на репетициях прикасался к ее руке, непременно рассуждая в этот момент о нюансах той или иной роли, Алла Юрьевна убирала руки и виновато краснела. Ей отчего-то казалось, что Васильчиков хочет, чтобы она привыкла к этим прикосновениям.
Бросить Васильчикова среди улицы она не решалась. Ждала, когда он выговорится. В правой руке он держал трость и что-то чертил ею. Алла Юрьевна тосковала, неприметно морщилась. Глеб Константинович понимал ее молчание по-своему — как готовность слушать. Говорил он театрально: паузы, придыхания, внезапные вскрики. Как сказал бы Поташов, художественное чтение. «Сущее бедствие, — думала Алла Юрьевна. — Такой холод, а он бог знает сколько еще проговорит». Если вслушаться в слова Глеба Константиновича, то получалось, что Алла Юрьевна — талант и он, Васильчиков, этот талант открыл, заставил его проявиться. Не окажись его рядом с Аллой Юрьевной, еще неизвестно, как бы сложилась ее судьба. Такие случаи очень редки, но они бывают, бывают! Он мог бы ее устроить в профессиональный театр. За три года она сделала поразительные успехи, он готов с ней продолжать занятия, так сказать, на приватной основе. «Ваш талант благодарен, я это чувствую, — говорил Глеб Константинович. — Я хотел сделать из вас актрису, и я ее сделал. Конечно, нет специального образования, но мы что-нибудь придумаем, придумаем! Вы человек благодарный и благородный, я это вижу».
Она в смятении силилась понять, как и в чем должна проявиться ее благодарность, и то, что зримо нарисовало ее воображение, представилось ей таким постыдным, оскорбительным и смешным, что она, сама того не ожидая, всхлипнула и почувствовала на глазах слезы.
Он же залопотал восторженно, замахал руками.
— Господа, как же вы прекрасны!.. Я понимаю, понимаю вас. У меня у самого слезы наворачиваются! Я их не стыжусь. Это слезы счастья. Молиться хочу, рухнуть на колени и хвалу всевышнему воздать! Судьба вас послала, не иначе судьба. Да мы с вами, боже мой… Вы плачьте, плачьте! Слезы ваши святые, очищающие. — Он обнял ее и стал целовать ее слезы, громко причмокивая, словно слизывая их. Она услышала запах нездоровых зубов, вскрикнула, что было сил оттолкнула его и побежала, побежала неловко, насилуя закоченевшие ноги, заставляя их двигаться быстрее, быстрее, быстрее…
Поднялась к себе, никак не могла открыть дверь; когда открыла, силы кончились, опустилась на тахту, не сняв плаща. Все остальное будто во сне: какие-то звуки, телефонные звонки. Не помнит, как добралась до постели.
Проснулась с тяжелой головой. Еще не проспала, но близко к этому. Едва не опоздала на работу. День не заладился уже с утра. Главный инженер отчитал за цифры, которые появились в проекте.
— Откуда вы их взяли? — кричал главный инженер. — Ах, машина посчитала? А вы здесь зачем? Кому нужно это перевыполнение? Мало ли, что мы можем! Я без вас знаю, что надо снизить металлоемкость! Вы показываете шесть процентов. Очнитесь, милая! Они завтра от нас потребуют восемь. Три с половиной — и ни сотой больше. Благодарите бога, что вашего отчета не видел Метельников.
Как он смеет на нее орать? Она хотела ответить, но вспомнила о премьере, смолчала. Такова се ля ви, все чаще приходится себя сдерживать.
В середине дня забежала к своему начальству, попросила ее отпустить пораньше. Новый главный экономист был сравнительно молод. Смурной, неулыбчивый. Когда его представляли, собрались все, два отдела плюс бухгалтерия — одни бабы. Есть три мужичка на правах промежуточных начальников, но они не в счет. Новый начальник вошел, огляделся. Лицо потерянное. Представлял его Фатеев. Не стал тратиться на слова, усмехнулся, обнял его за плечи и таким ласковым, убаюкивающим голосом сказал: «О вас, дорогой мой, будут говорить всякое, но одного не скажут никогда, что Вячеслав Евгеньевич обойден женским вниманием. Тут вы король! — И, уже обращаясь к нам, крикнул сквозь общий хохот: — Берегите мужчин, женщины!»
Еще долго будут говорить: это какой же Шалин, тот, что вместо Деда? Когда Шалин на третий день надел нарукавники, все обомлели. Еще через неделю нам было предложено переставить столы, чтобы свет оказался слева. Что ни день — новации. Попросил вынести из кабинетов тумбочки и электроприборы. Кончились чаепития. Я оказалась между молотом и наковальней: «Ты заместитель, — наседали самые активные, — объясни ему». Странные у нас бабы. Еще вчера Дед неистово защищал меня от них. Прослышав о моем выдвижении, они сочли себя уязвленными. Почему выделили именно меня? Я зашла с тыла, я знала изнанку их жизни. Мы, женщины, этого не любим, свои грехи мы оставляем при себе. И вдруг я отказалась. Они снова сочли себя одураченными. «Идиотка, — говорили они, — зачем ты это сделала? Ты наша, мы тебя знаем. Вдруг нам пришлют какого-нибудь кретина?» Обиды забыты, они опять бегают ко мне: «Ты — зам, ты должна, ты обязана».
Вконец замордованная, обещала объяснить, доказать, втайне надеясь, что все уладится само собой. Шалину не хватало характера, понимала я, и все эти внешние строгости имели единственную цель — доказать обратное. Дед подраспустил нас, и чтили мы Деда не одряхлевшего и занудствующего (последние месяцы его склероз стал сущим бедствием), чтили мы другого Деда: терпимого, отзывчивого, житейски мудрого. Деду тоже не хватало характера. Что нам доброта? Мы такие, мы и доброту оседлать можем. Все до поры. Дед взрывался, и легенды об этих, пусть не частых, но сокрушающих дедовых вразумлениях жили в нашей памяти как некая легенда, ключ от подвала, где хранились нравственные устои служб главного экономиста.
Дед работал на заводе вечно. Мало сказать, к нему привыкли — с Дедом сжились. Девчонки его не стеснялись. Так и говорили: «Федор Федотович, три дня за свой счет. Очень нужно». Он и не спрашивал зачем. Однажды спросил, Верочка Никушина и глазом не моргнула: «Аборт сделать, дедушка». За «дедушку» он ей, конечно, потом вмазал: лишил квартальной премии, а отпуск, куда денешься, подписал. Потом рассказывала со смехом: поехала в больницу, наслушалась там страстей и сбежала. В конце года родила девочку. Бабы ахнули: «Одна, без отца, ненормальная». А Поливадов сам явился в роддом и вместе с девчонками встречал Веру. Такие вот были отношения. Дед ни одного спектакля с моим участием не пропустил. С ним было проще, зашла и сказала: «У меня премьера». Еще и усадит, расспросит. Весь завод знал поименно. «Журавлев — Скалозуб? Но может быть, у него же каша во рту. На планерках выступает, стыда не оберешься. Что там у вас режиссер, глухой, что ли?»
Теперь Деда нет. Надо привыкать к новому начальству.
«Ах, это вы?» Некстати зашла. Взъерошенный, в бумаги уткнулся. Голову-то подними, женщина перед тобой. Где их воспитывают? Ни «здравствуйте», ни сесть не предложил. Я должна уйти, говорю. Молчит, ждет разъяснений. Разумовская — его заместитель, он вправе знать, куда и почему. Как быть-то? О премьере сказать? Расспросами замучает: какая премьера, где? Хорошо, если кто-то предупредил, Дед, например. А может, и кто другой, из доброхотов. С насмешками, зубоскальством: народ-де у нас разный, свои гении есть, Алла Юрьевна Разумовская. Не слыхали? Ну, это вы того, за прессой не следите. «Ра-зу-мовскую! Ра-зу-мовскую!» Партер повскакивал с мест, рукоплещет, на балконе поют «Интернационал», в фойе идет запись добровольцев. Думаете, наши высадились на Луну? Ничего подобного. Народный театр дает «Оптимистическую трагедию», Алла Разумовская в главной роли. Народ должен знать своих героев.
Ну что за человек? Молчит, опять в отчет уткнулся. Может, он обо мне забыл? Так что, Вячеслав Евгеньевич? Не возражаете? Ожил, в окно посмотрел. «А как тут у вас принято: возражать или не возражать? Вот ваш главный не очень мои возражения слушает». Наш, уточняю я. «Что?» Наш, говорю, главный. «А, разумеется, теперь и мой тоже». И вздыхает.
— Да вы не расстраивайтесь, — говорю ему. — Еще не вечер.
Вздрогнул. Чем же я его так напугала?
— Как вы сказали?
— Еще не вечер.
— Не понял, в каком смысле?
О… Интеллектуала судьба подарила.
— Посмотрим, что скажет Метельников.
— А разве генеральный в конфликте с главным инженером?
— Нет. Просто службу главного экономиста курирует Метельников. Экономист, утративший самостоятельность мышления, превращается в лучшем случае в счетовода, в худшем — в кассира.
— Это вы мне говорите?
— Цитирую генерального директора. Лозунг дня, так сказать. Не одобряете?
— С вами не соскучишься. Так что у вас?
— Мне уйти надо.
— Ну раз надо… — Ухожу и чувствую, смотрит. — Алла Юрьевна!
Ну вот. Всякая простота есть недопонятая сложность. Сейчас спросит: зачем, куда? Скажу, как есть: будет трудный спектакль… Боюсь. Так и скажу.