И власти плен... — страница 50 из 106

Все знали о конфликте между Новым и Голутвиным. В связи с этим и о Метельникове говорили с особой заинтересованностью и пристрастием, пытались угадать начальственную логику. Сочувствовали Голутвину, не прилюдно, конечно, в кругу старой гвардии. На людях отмалчивались: новые веяния, надо привыкнуть, понять, где и что следует говорить.

Молчание было недолгим, но заметным. Это почувствовали все. Шмаков стоял достаточно далеко, Новый мог и не расслышать или сделать вид, что не расслышал. У него был шанс, но он им не воспользовался. Метельников — генеральный директор ведущего объединения, фигура ключевая и, как он успел понять, авторитетная. В любом другом случае он мог бы сказать: это какой же Демин или Севастьянов? Сошло бы. И спустя месяц и спустя три министру не обязательно знать всех. С Метельниковым иначе. Слишком часто он слышит эту фамилию — Метельников. И в самом министерстве и за его пределами. У Нового был шанс, но он им не воспользовался.

— Надо полагать, у руководства было достаточно времени, чтобы определить свое отношение к такому событию, — сказал Новый. — Вам, Георгий Константинович, и карты в руки.

Все вздохнули с облегчением. Зашевелились, задвигались, заговорили. И одобрение, которое сквозило в общем гуле, вряд ли имело отношение к Метельникову. Просто раскованность по поводу зыбкого дозволения приберечь свои взгляды до поры. С легкостью расходились по кабинетам и уже оттуда поочередно звонили Шмакову, уточняли детали. С официальным торжеством все ясно — поручено Шмакову, пусть выкручивается, на то он и первый зам. А как же банкет? Новый самоустранился. Что значит? — на собственное усмотрение? Это ты так считаешь или он так считает? Шмаков отшучивался, он-де может отвечать только за себя. Лично он на банкет пойдет. А в остальном не властен. Но если им очень нужен совет и они не могут без совета, он, Шмакову им рекомендует идти к министру. Шмаков не смеялся, хотя ему очень хотелось рассмеяться. Он посмотрел на часы и сказал в трубку: «Кажется, банкет в семь?»

«Все очевидное — крайне сомнительно!» — эту фразу произнес один из них, вернувшись на свой этаж. Еще и подарок — внушительный мельхиоровый поднос с гравировкой. Можно и не пойти, но что тогда делать с подарком? Не будь этой гравировки… В сомнениях торжествовала меркантильная тема: никому не передаришь и домой не унесешь.


Шмаков имел все основания быть довольным собой. На официальном торжестве он сказал хорошую речь. Он даже пожалел, что в последний момент переиграл зал. «Такие речи надо произносить на площадях, запруженных народом». Шмаков услышал эту фразу, она была сказана за его спиной кем-то из сидящих во втором ряду. Он не стал оборачиваться, порадовался за себя: речь удалась. Метельников нервно пожал ему руку. Кое-что Шмаков приврал: дескать, Новый очень сожалеет, он собирался быть сам, но в последний момент… Шмаков не стал вдаваться в подробности, жест сожаления должен был дополнить сказанное. И не собирался говорить, а вырвалось. Зачем он это сказал? Сейчас, сидя в машине, он полагает, что это получилось непроизвольно: хотелось встряхнуть, ободрись Метельникова. Тот показался ему подавленным. Это можно считать объяснением, но сам Шмаков знает — все было не так. Он подошел к микрофону, повернулся к президиуму и, что самое странное, выделил в этом многофамильном присутствии не Метельникова, а наклоненную вперед крутолобую властную голову Голутвина. Внешне Павел Андреевич мало изменился, разве что лицо стало чуть насупленным, отрешенным. Шмаков вдруг подумал, что этот человек никогда не причинял ему зла, но своим присутствием в окружающей Шмакова жизни всегда олицетворял смутную тревогу, предостережение. Было время, Шмаков жил под страхом, что Голутвин наступает ему на пятки: где-то уже принято решение, уже голосуется, подписано и не сегодня завтра ему, Шмакову, предложат подать в отставку. Потом поутихло. Молва двинула Голутвина дальше и выше, а в качестве фаворита уже называли Метельникова и ему, Шмакову, предлагали приглядеться и остерегаться этого инициативного, несгибаемого, напористого генерального директора. Возможно, Шмаков бы и послушался, но Прежний ушел в СЭВ, ему на смену пришел Новый. Кажется, выбыл из игры Голутвин. Молва не осталась безучастной к событиям: фаворита понизили в ранге, теперь Метельникова прочили на место Голутвина. И Шмаков как бы получал передышку.

Но сейчас, когда он увидел Голутвина так близко от себя, проигравшего, однако еще по инерции сохранявшего амбициозный вид, эхо многолетних предчувствий дало себя знать. Если даже Новый и не говорил о Метельникове, пусть все поверят слуху и получат в его, шмаковских, словах подтверждение: говорил. И сам Голутвин (после письма министру назад ему пути нет) уверует: именно Метельников, и никто другой.

Голова Голутвина еле заметно дернулась, слегка завалилась набок. У Голутвина стало хуже со слухом. Сначала он думал, что это последствие простуды, такое с ним случалось и ранее, однако глухота прогрессировала. Голутвин боялся, что недуг заметят окружающие, садился ближе к собеседнику, сам стал говорить громче, даже кресло за собственным столом слегка разворачивал, чтобы казаться к говорившему не лицом, а как бы вполоборота и по мере разговора незаметно придвигаться, выставляя слегка вперед здоровое ухо…


Машину резко заносило на поворотах. Шофер, сокращая путь, сворачивал в незнакомые проулки. Был час пик, подолгу стояли у каждого светофора, незаметно погружаясь в вязкое облако выхлопных газов, пропитывались въедливым, вызывающим тошноту запахом. Шмаков поморщился, старался задержать дыхание. На глухих улицах стало чуть свежее. Он почувствовал облегчение, попросил водителя включить музыку: «Что-нибудь мажорное». Водитель не глядя сменил кассету.

Современной музыки Шмаков не понимал да и не считал ее музыкой. Все эти взвизгивающие, будоражащие слух звуковые перепады давили на сознание, оглушали и утомляли. В одной из зарубежных поездок он видел нашумевшую рок-группу. Толпа в зале качалась, вздергивалась, стонала, вскрикивала. Это была толпа в первородном состоянии, взбудораженное стадо, откликающееся на любое движение, вопль с высокой сцены. Лица плохо различимы, многие танцевали с закрытыми глазами. Пахло потом, табаком. Пятеро на сцене осатанели, один из них рвал на себе одежду, звук рвущейся материи прямо перед зевом микрофона давал какой-то немыслимый стереоэффект. Танцевали исступленно, изнеможенный стон удовлетворенного инстинкта плыл в сигаретном чаде, лучи прожекторов метались, рассекали этот серый качающийся массив, и тотчас кто-то из ослепленных взвизгивал и закрывал лицо рукой.

Сын смеялся над его рассказом: «Супербалдеж, время такое, батя. Надо снимать стрессовые нагрузки». Им нравится, пусть танцуют. Почему он вдруг вспомнил о сыне? Маша — дочь Метельникова. Вот почему. Алеша тогда с ума сходил. В этом было что-то нездоровое, мужчина не должен так влюбляться. Похудел, стал нервным. Мать ополоумела, ни о чем другом говорить не могла. Теперь все в прошлом. Сын повзрослел, остепенился. И женился вроде удачно. Шмаков наклонился к магнитофону и прибавил звук. Насилу упросил Алексея записать с десяток мелодичных вещей. В день шестидесятилетия сын подарил ему портативный магнитофон и эту вот кассету.

Шмаков подъезжал к дому. До банкета еще есть время, успеет переодеться. Выключил музыку, его о чем-то спрашивал шофер, он не расслышал. А все-таки интересно: приложил Метельников руку к разладу между своей дочерью и Алешкой или нет? Гордый, стервец, не захотел породниться с начальством.

Жена ждала. На столе стоял какой-то немыслимый сосуд.

— Что это? — спросил Шмаков.

Жена обиженно округлила глаза.

— Скопинская керамика, самовар с мужиками.

— С чем? — не понял Шмаков.

— Не с чем, а с кем. С мужиками.

Шмаков не без удивления разглядывал довольно странное лепное сооружение. Действительно, на округлых боках сосуда примостились два мужика. У одного открыт придурковато рот, другой сидел боком, выставив вперед ухо с тем же выражением неубывающей глупости на лице. Предназначение сосуда оставалось непонятным. Шмаков попробовал поднять, сосуд оказался тяжелым. Не хотелось обижать жену, но не удержался, спросил:

— Зачем он, для чего?

— Ты о чем? — не поняла жена. — Это подарок. Есть вещи, которые предназначены быть подарками. Понимаешь, подарок — и все. Берешь в руки и осознаешь — подарок. Он вызывает удавление, радость. Странный вопрос: для чего существует красота? Для красоты. Метельников поставит этот самовар на видное место, и… — Жена сделала неопределенный жест, полагая, что остальное Шмаков домыслит сам. Мало ли для чего, это уже забота юбиляра — найти применение.

Шмакову подарок не понравился. Он посмотрел на часы, коснулся рукой щек, направился в ванную комнату. Разглядывал себя в зеркале и думал, как бы так изловчиться и вручить это громоздкое сооружение не разворачивая. Народ на банкете соберется свой, все знают всех. И вдруг он, первый заместитель, является с таким вот ленным горшком в полчеловеческого роста. Не захочешь, а засмеешься. Он бы и сам посмеялся, случись такое с кем-то другим. А так куда денешься — первый зам, да и возраст не тот, не годится для роли шута.

Мыльная пена хлопьями падала на полотенце. Он оставил дверь в званную открытой. Поутру настроение было муторным, а сейчас, с приближением банкета, как бы отмывалось, становилось прозрачнее. И опять Шмаков подумал, что у него есть повод быть довольным собой. В кабинете министра он затеял разговор о юбилее намеренно, чтобы понять реакцию Нового. Раньше было проще, позвонил Катюше, через пять минут ты в курсе всех событий: кто заходил, кто звонил, настроение до разговора, настроение после разговора. Новый все поломал. Никаких Катюш, все контакты через помощника. А помощник, он тоже какая ни есть, а власть. Шмаков выплеснул на руку одеколон и тщательно протер лицо. Пощипывало глаза. Он мысленно проиграл ситуацию еще раз. Он мог не поднимать этого вопроса, своей властью отрядить на юбилей одного из заместителей и уже после доложить Новому как о деле свершившемся. Возможно, он так бы и поступил, если бы не два «но»…