Ах, если бы она знала все заранее! Разумовская почувствовала, что еще секунда, и она задохнется от негодования. Как он смеет так унижать ее? Надо повернуться и уйти, немедленно, сейчас же! Но прежде надо сказать что-то оскорбительное, унизить его при всех.
— Простите, я не поняла, вы сами-то в роли кого здесь? Хама или режиссера?
Мужчина, который привел Разумовскую, попятился. Возможно, это произошло неосознанно: кто-то услышал, а кто-то, теснимый другими, подчинился движению толпы — образовалась пустота между одиноко стоящей Разумовской и режиссером. До этого он тоже стоял, но теперь, поддавшись настроению, сел на стул, закинул ногу на ногу и, чуть наклонившись вперед, замер в напряженной позе, казалось, он сосредоточенно разглядывает, всматривается в предмет, столь странным образом оказавшийся на его пути.
Режиссер поднял правую руку, пошевелил пальцами. От группы за его спиной отделился все тот же мятый человек. Вынул из папки листок и протянул режиссеру. Режиссер смотрел только на Разумовскую.
— Что это?
— Заявка на пропуск. Радомовская Юлия…
— Зачем она здесь?
— Но… Я понял, что вы сами, лично ее пригласили…
— А ты, братец, дурак, хотя и мой помощник. Пора бы знать, Егорьев никого лично не приглашает.
— Я и сам удивился, — сказал помощник режиссера в свое оправдание.
Дальше случилось неожиданное.
— Ну, хватит! — Разумовская еще не знала, как поступить, сделала несколько шагов и, уже не контролируя себя, не различая людей (какая-то пелена пала на глаза, она не поняла, что это слезы), повернулась резко, потеряла равновесие, помощник режиссера, оказавшись рядом, подхватил ее, но сделал это неловко, и — то ли слезы отхлынули — все увиделось объемно, резко, и лицо, чужое, ненавистное, с вздрагивающей нижней губой, с пористой, плохо выбритой кожей, оказалось совсем рядом. Она собрала все силы и ударила наотмашь. Услышала недоуменное и обиженное: «Чего ты дерешься, дура?» Сейчас у меня начнется истерика, подумала Разумовская.
Ее отпаивали спитым чаем. Бегали вокруг, суетились, заставили проглотить какую-то таблетку. Озноб, слезы — все разом прошло, она успокоилась.
Подошел режиссер.
— Ну, что тут у вас?
Он вел себя так, будто ничего не случилось. Продолжал не замечать Разумовскую и обращался только к помятому. Удивительно, подумала Алла Юрьевна, только что я ненавидела этого человека. Режиссер открыл дверь и крикнул в коридор:
— Вера Андреевна! Не давайте гостье скучать. Минут через двадцать я появлюсь.
В тот день сделали несколько проб. Пропали нервозность, страх. Впрочем, темперамент тоже пропал. Режиссер нервничал.
— Куда все подевалось?
— Не знаю, — ответила Разумовская. — Я устала.
Режиссер чувствовал свою вину. Никто не одобрял его затеи, но он упрямо повторял: «Попробуем еще раз». Знал, что от сегодняшних дублей толку не будет, но не мог остановиться. Чутье ему подсказывало: нашел, нашел, что искал. Самое трудное — сыграть ярость. Вы видели, как она влепила пощечину? Это был высокий класс. Слезы бессилия — и вдруг такой взрыв достоинства. Это то, что нужно. Она необузданна, иррациональна. Ее нельзя отпускать ни с чем. Она больше не придет. И не с кем посоветоваться, сокрушался режиссер. Он же видит, чувствует — все против. Веня Сидельников, оператор, уже четвертую картину они делают вместе. Вене можно верить, у Вени глаз. Режиссер смотрит, как Веня делает наезд камерой — снимает крупный план. Когда Вене нравится, он и сидит иначе.
— Стоп! — кричит режиссер. Подходит к Разумовской, потирает лоб, массирует набрякшие веки. — Я тоже устал, — говорит режиссер. Бог мой, как же он не сообразил раньше! Ей надо показать ее конкурентов. Разумовская — шестая, кто пробуется на эту роль. — На сегодня все, — говорит Егорьев. Просит остаться исполнителя мужской роли. Помощник режиссера включил микрофон: «Завтра начинаем в одиннадцать тридцать, просьба не опаздывать».
Она: Я все равно больше не приду.
Он: Я вам хочу кое-что показать. Вы же актриса. Любопытство — ваша профессия.
Она: Я непрофессиональная актриса.
Он: И все-таки вы должны посмотреть. Даю вам слово — полчаса.
Она: Нет сил, не могу.
Он: День прожит, полчаса ничего не убавят.
Она: И не прибавят.
Зальчик оказался крохотным. Мест на тридцать. Из монтажной принесли коробки. Помреж пошел искать киномеханика. Исполнитель мужской роли сидит в соседнем ряду, в разговоре не участвует. Он надеется, что о нем забыли. Пересаживается ближе к выходу, надо еще успеть в магазин, обещали оставить голландские мокасины. Режиссеру не до него, он уламывает эту сумасшедшую из драмкружка. Дребезжит телефон. Исполнитель мужской роли поднимает трубку… «Спрашивают, можно начинать?» Режиссер кивает: поехали!
Луч задевает волосы режиссера, кажется, что его голова горит белым, почти бесцветным огнем. Тень от волос на экране похожа на сухую траву. Режиссер вытягивает ноги и вдавливается в кресло. Разумовская смотрит на экран. Те же реплики, те же сцены. Чего он добивается? Доказать, что те, другие, сыграли интереснее? Она это видит. Наверное, ей следует сосредоточиться, всмотреться в рисунок игры, что-то понять, подсмотреть, догадаться. Пустая голова. Все смешалось. Бог мой, я что-то изображала, а они снимали меня! Значит, так же, как и меня, кого-то из них приведут в этот зал… Разумовская зримо представила известную актрису, как она смеется, глядя на экран. И режиссер тоже смеется. Всем весело. «Откуда вы ее выкопали? — спрашивает актриса. — Это же пещерный человек. — Зубы у актрисы такие ровные, такой неправдоподобной белизны… — Я знаю, знаю, — актриса грозит режиссеру пальцем, — у нее ноги хороши и грудь». Ах ты, стерва! Разумовская задохнулась от негодования, сорвалась с места. Споткнулась о стоящий в проходе стул, осатанела от боли, пихнула стул ногой, он с треском отлетел в сторону, вспыхнул свет, но ей было уже на все наплевать. Она вылетела из зала.
— Догоните ее…
Помреж настиг Разумовскую на улице, когда она садилась в такси. Он успел крикнуть: «Завтра начинаем в одиннадцать тридцать!»
Захлопнулась дверь лифта. Постояла какой-то миг в тишине, привыкая к ней, пропитываясь этой тишиной, возвращаясь к своему изначальному состоянию, ко всему, что было д о т о г о, даже не сравнивая, а просто признавая безропотно: раньше было лучше.
По собственной квартире ходила, не узнавая ее, трогала вещи, переставляла их с места на место. Мимо, мимо зеркала — не хотелось видеть себя измотанной, подурневшей. Приняла ванну, согрела чай. Так и просидела у дымящегося стакана, не прикоснувшись. Легла, окунулась в прохладу постельного белья и замерла, не доверяя внезапному покою. Судорожный озноб был мимолетен, она заставила себя расслабиться и закрыть глаза. Послушно подчинилась мысли: плохо был прожит день, и не поймешь, чего в нем было больше — отчаяния или позора. Так просто — закрыть глаза, забыть, вычеркнуть все это, словно и не было. Забыть, как заклинание, повторяла Разумовская, настраивала себя на другие воспоминания. Ничего не получалось. Да и откуда взяться радости, способной смыть тоскливый осадок? Тем более итог ей известен. Не получилось. Она угадывала в себе желание не соглашаться с собой, осуждать себя, загодя готовиться к повторению, настраиваться на победный лад. Не получалось забыть, отступить, отстраниться — разум этому противился. Уже не было страха перед именами. И безропотное признание «нельзя сыграть лучше» казалось ей сейчас минутной слабостью. М о ж н о сыграть лучше. Она попробует. Если бы не истерика… Кажется, она ударила помрежа. Разумовская вынула из-под одеяла руки, посмотрела на них. Руки лежали на одеяле. Их нельзя было назвать маленькими: узкие кисти, ровные пальцы, безупречный маникюр. Разумовская сжала и разжала пальцы. Трудно поверить что эти руки могли ударить кого-либо. Она вспомнила обиженное лицо помрежа. Что-то же было причиной. У него неглаженные брюки, несвежая рубашка. Это она запомнила. А вот лицо? В лице было нечто заимствованное, не свое, лицо все время старалось казаться дерзким, а выглядело уязвленным и напуганным. Странно, но мысль, что завтра ей придется извиняться перед этим человеком, не взволновала ее. Если она и страдала, переживала, то совсем по иному поводу. Вся ее дерзость была показной, она не может сказать нет. И забыв о всех унижениях, завтра явится на студию. А если провал? Те, шестеро предыдущих, провалились, иначе зачем пригласили ее? В этом месте в ее рассуждениях появлялось некое противоречие.
То, что она увидела на экране, в определенном смысле поразило ее. Во-первых, среди прочих был ее кумир — Ирина Мокина. Было время, она пробовала ей подражать. Во всяком случае, лет семь назад восхищение ее игрой было искренним, она не пропускала ни одного спектакля с ее участием. И вот теперь оказалась с ней в одном ряду, в одной очереди. Ну а во-вторых, как соединить, как принять умом такую вот совершенную игру с оценкой — не взяли на роль? Обречена, бормочет Разумовская, от этого никуда не денешься: я буду подражать Мокиной помимо моей воли, неосознанно.
Она лежит с открытыми глазами и видит фильм со своим участием. Зал заводского Дворца культуры полон, уже хлопки — требуют начинать. Она видит Метельникова, его тень, Фатеев, тут же, рядом. Они идут в привычном порядке: сначала Метельников, за ним Фатеев, садятся. Закрытый просмотр. Еще нет рекламы, еще никто ничего не знает. На сцене режиссер, сценарист, несколько актеров. Режиссер говорит об идее фильма. Она, Разумовская, сидит в четвертом ряду. Режиссер всматривается в зал, так было задумано, и говорит свою главную, загадочную фразу: «А теперь — фильм. Вы будете первыми, кто его увидит. И это не случайно…» Гаснет свет. Титры на экране: А л л а Р а з у м о в с к а я, Василий Дочин в фильме…
Режиссер позвонил ей на работу, она узнала голос, он еще ничего не успел сказать, а она уже поняла, почувствовала: утвердили. Он кричал в трубку, то и дело переспрашивал: «Алло, алло, вы меня слышите?» Он не подбирал слов, назвал Мокину дрянью, какого-то типа из Госкино холуем.