Он хотел в последний раз сесть в кресло, погладил его. Нет, не стоит. Промерил шагами расстояние от стола до двери — все правильно, одиннадцать. Кабинету генерального директора теснота противопоказана. Прикоснулся к каждой вещи, оставляя в памяти ощущение от этого прикосновения. Он ничего не собирался брать отсюда. Все, что положено, запомнят руки, глаза. Будет с него. Пора. Еще один взгляд. Вот так, теперь все. Он надевает пальто, замечает на столе забытую пачку сигарет, улыбается. Он не может отказать себе в удовольствии выкурить последнюю сигарету в своем кабинете. Когда он закроет за собой дверь, он вправе уточнить: бывшем кабинете.
Он решил ехать налегке. В чемодане самое необходимое. Для книг приспособил две картонные коробки: несколько справочников, кое-что по электронике, металловедению, стайкам. Без этого никак. Все остальное потом.
Он стоял у стеклянной стены, вылет задерживался. Это казалось не очень достоверным. Один за другим садились самолеты и так же один за другим уползали на взлетную полосу. Слава богу, самолет прилетел, диспетчер успокоил: задержка будет недолгой.
На заводе хотели организовать пышные проводы, он запретил.
И вообще все эти дни он слишком часто повторял: не надо меня провожать. Никогда не разберешь, чего больше в таких ностальгических завываниях: радости или сожаления. Был юбилей, хватит. Похоже, он перестарался, ему поверили. Не угадаешь: может, поверили с удовольствием, с облегчением?
Странное чувство, он все время оглядывается, никак не может смириться с тем, что провожает его один Фатеев. Он чувствует себя задетым. Фатеев тоже оглядывается, он несколько раз куда-то убегал, оставлял его одного. Это лишь убеждает в неотвратимой мысли: «Неблагодарность гораздо ближе к естественному состоянию человека, нежели благодарность. Второе надо воспитывать, формировать, а с первым человек рождается».
Он еще и успокаивает Фатеева: мол, пустое все, суета. От этих слов Фатееву становится не по себе, он чувствует свою вину. Он предупредил многих, выделил автобус, и то, что никого нет, делает его положение отчаянным. Начни он сейчас что-то объяснять Метельникову, мол, должны были, договорились, придут, тот и не скажет ничего, отвернется. Фатеев знает эту красноречивую позу: «Не верю, но понимаю тебя и сочувствую. Поэтому и отвернулся. Не хочу, чтобы ты видел мои глаза, еще догадаешься, мол, все понимает. Врать будешь по-прежнему, но уже не так складно».
На галерее холоднее, чем внизу, все дело в стеклянной стене.
— Ну, так что ты решил? — Метельников смотрит сквозь заиндевелое стекло. Он не оборачивается к Фатееву, словно ответ Фатеева ему не так важен.
Дней пять назад он предложил Фатееву поехать с ним. Вместо десяти человек ему разрешили взять с собой пятерых. Легко сказать — взять. Их надо еще уговорить. Пока он едет один. Надо оглядеться. Добровольцев, как он понял, нет. Придется искать сговорчивых. Фатеев — другое. Он ждал, что Фатеев заговорит на эту тему сам. Молчит. Пока ехали в машине, пока проходили регистрацию, он еще надеялся. Расскажет анекдот, а затем без всякого перехода: «В общем, звони, что и как. Я готов». Пятнадцать лет они вместе. В Фатееве он почти не сомневался. Само собой, считал, само собой. Молчит, сукин сын.
— Ты что, не слышал моего вопроса?
— Слышал. Я думаю.
— Как прикажешь тебя понимать? Через полчаса улетает самолет.
Последние несколько дней были для Фатеева сущим бедствием. Там, на юбилее, он посчитал, что Сибирь — некий обобщающий образ. С какой-то инспекцией в Сибирь или комплексная программа «Сибирь», сейчас модно разрабатывать комплексные программы. Он даже слышал, что такая программа есть. И слова «еду в Сибирь» надо понимать как направление мысли, сумму идей, которыми Метельников будет заниматься уже в новом качестве.
Наутро новость обрела свои правдивые контуры. Уже все знали про Марчевск.
Фатеев пребывал в растерянности. Рушилась модель жизни. На вопрос, как это понимать, Метельников ответил сухо.
— Как есть — Марчевск. Еду генеральным директором. Ты же сам говорил, сказочные места. Озеро, рыбалка, охота, какая не снилась. Рай. Значит, справедливо. Всевышний заметил нас — дожили до райских кущ.
Все правильно, Фатеев ездил в Марчевск. Объединение посылало туда своих людей монтировать конвейер. Дома Фатеев сбивчиво пересказывал жене разговор, и именно жена обратила внимание на слова Метельникова относительно всевышнего, который заметил нас. Жена зловеще посмотрела на Фатеева и спросила:
— Почему — нас? Он должен был сказать: всевышний заметил меня — дожил до райских кущ. Почему нас? — разволновалась жена. — Кого он имеет в виду?
С этого все и началось. У них с Метельниковым еще не было никакого разговора на этот счет, а отношение уже сложилось — нет.
Через день Метельников задержал Фатеева в своем кабинете. «Собирайся, Сережа. Наверху одобрили — вместе поедем». Он не спрашивал его согласия, не предлагал подумать. Он решил за него, ни секунды не сомневаясь, что это решение единственно верное. Они вместе пятнадцать лет. Да, это так. Они понимают друг друга с полуслова. Да, это так. Фатеев многим ему обязан. Он не собирался ничего отрицать, но…
Фатеев не смог возмутиться, вспылить. Он был потрясен размерами этой вдруг явившейся правды. Откуда она взялась? Из неведения, мира догадок, которые хотелось счесть несерьезными, отнести к дурному настроению или нездоровью? А может, она существовала всегда? И в том его вина, он вечно поворачивался к ней спиной, чтобы иметь право сказать: не было, не видел. «Ты вещь, — сказала жена. — Вещь, принадлежащая Метельникову. Удобная, возможно, даже дорогая, редкостная вещь. Он привык распоряжаться тобой, как заблагорассудится. Хочу — возьму с собой, хочу — оставлю. Подстелю под ноги или засуну в карман». Он отмахнулся — надоело, даже прикрикнул на жену: «Прекрати!»
Сейчас он вспомнил ее слова, и чувство непомерной тревоги сдавили грудь. Ему всегда льстило, что такой человек, как Метельников, не может без него обойтись. Кто я есть? — спрашивал он себя. Я рыба-лоцман, которая приговорена сопровождать более значимое, масштабное, сильное. Но я хорошая рыба-лоцман. Без меня это большое не может существовать. Не будь меня, и значимости станет меньше, неизмеримо меньше. Не всем быть на первых ролях. Есть еще такая градация; первый среди вторых. Это обо мне. Мысли двигались по кругу, с упорством возвращаясь к исходной точке: он не спросил меня, хочу я ехать или не хочу. Я знаю, что он скажет: «Я был уверен в тебе, как в себе». Нет, отчего же, у меня есть характер. Просто в общении с Метельниковым мой характер проявляется иначе. Как это назвать: уважением, сдержанностью, почитанием? Не знаю. Если я не согласен с ним, я не возражаю, я говорю, что есть еще одна сторона вопроса, которую следует учесть. Я не возражаю, я высказываю опасение. У него достаточно противников и без меня. Он никогда не задает мне такого вопроса: могу ли я на тебя рассчитывать? Согласен ли я? Так принято, так повелось: я согласен. Я не безликий, не бессловесный человек. Как раз наоборот: я обращаю на себя внимание. И еще одно: я крайне словоохотлив. Просто я говорю ему другие слова. Все справедливо, у каждого из нас своя роль и свои слова. Вот так мы жили до этого юбилея. Не все просто. Были и сложности.
Например, молчаливая ненависть Лиды, его жены. Одно время я даже думал: не перевестись ли на другой завод? При встрече сказал ей: если ты настаиваешь, я уеду. Она не захотела со мной говорить. Собственно, найти работу не вопрос. Как объяснить Метельникову, почему я решил уйти, вот чего я страшился. До чего мы договоримся в таком разговоре? Не было счастья, несчастье помогло: Метельников серьезно заболел, крупозное воспаление легких. Я у них почти не бывал дома, не хотел искушать судьбу. Лида — человек непредсказуемый. А тут пришлось. И с бумагами, и с продуктами, и с врачами.
Каждый раз — как путешествие по взрывоопасной зоне. В один из очередных визитов Лида попросила меня заглянуть на кухню и там, не сводя с меня глаз, сказала: «Ты мне неприятен, но ему нужен. Придет время, ты его предашь так же, как предал меня». Невелика роль чувствовать себя оплеванным. Я пробовал что-то возразить, оправдаться, она отказалась слушать: «Это ваши дела». Я понял, что могу остаться, и остался.
Тогда, в его кабинете, я замешкался с ответом. Метельникова это даже не насторожило. И, словно подсмеиваясь надо мной, прощая мне мою нерасторопность (я не крикнул с готовностью: «Какой разговор, едем!»), он милостиво разрешил мне сомневаться: «Ты чего? Ах, это… Ну, подумай, подумай». И засмеялся. Наверное, над собой. Была в его смехе обреченная бесшабашность.
Тогда замешкался, сейчас не находил нужных слов, посматривал по сторонам. Никак не ожидал Фатеев, что окажется с Метельниковым один на один. Он и провожающих собирал с таким расчетом, чтобы раствориться в общем гуле прощальных речей, выскользнуть из цепкого круга бескомпромиссных метельниковских суждений. Случилось невероятное — никто не приехал. Он не находил этому объяснения. Одно — не приехали, потому что не звали, другое — звали, согласились, благодарили даже, но не приехали.
— Ты не юли, не тяни резину. Думаешь, так и улечу, не спросив? Нет, дорогой, ты от меня такой индульгенции не получишь. В чем дело?
— Понимаешь, Клава бунтует.
— Ах, Клава. Ну с Клавой все ясно. Клаву не переделаешь. «Ты его вещь, его раб». Что там еще она тебе наплела? Отвыкла ходить в баню, не может без консерватории? Как быть с дачным участком?
«Откуда он все знает?» — неприязненно думал Фатеев. У меня что-то с печенью, имею я право дообследоваться? Тут у меня связи, меня знают. Многое держалось на нашей дружбе, многое, но не все. Я, слава богу, специалист в своем деле. А там — начинать сначала. А неустроенность? Клава права, поздно начинать, поздно… «Метельников тонет сам и тянет тебя за собой. Он надеется еще подняться, всплыть. Нет, дорогой мой! И этот орден никого не обманет. Подсластили пилюлю — и с плеч долой. Все дороги наверх ему теперь заказаны. «На укрепление» — знаем мы эти разговоры. Три-четыре года как минимум, а там… А там еще пять… Ну, станет он хорошим генеральным директором в Марчевске. Ну станет сверххорошим. А дальше? Вот именно. А ты хороший коммерческий директор в Москве. Вот и прекрасно. Будет к нам в гости приезжать». Фатеев чувствует, что не готов к связной речи. Слова какие-то пустотелые, веса, осмысленности нет, и сколько бы он их ни произносил, не убавляют они тягостного ощущения. Он не волен сказать всего, потому и страдает.