Она говорит, а мне какие-то глупости в голову лезут. Ну дуреха, думаю. Ну дуреха!
Генерал горестно вздохнул в трубку, однозначно подтверждая отношение к собственному рассказу.
Глеб Филиппович слушал старика, вставлял неопределенные: «разумеется», «возможно». Пробовал представить молодую пару, хотя и понимал, что рассказ генерала сделает это представление однобоким. Старческое брюзжание на молодых привычно, не следует обращать внимания, и все-таки, и все-таки, и все-таки…
Глеб Филиппович испытывал чувство сожаления. Возможно, он зря затеял этот разговор, возможно, стоит усомниться, будет ли псу хорошо у новых хозяев? Возможно, все переиначить, отыграть назад? А вдруг молодые взбунтуются, и вся затея покажется им дикой? Эгоизм несговорчив. Мы живем иллюзиями, считаем, что людям претит эгоизм, и они готовы с ним покончить. Ах, если бы! Эгоизм привлекателен. Право на персональный мир, где ты центр вселенной. Не так просто его перечеркнуть. И дело не в отсутствии или наличии сил душевных. Коммунальной квартире вы всегда предпочтете отдельную. Сомнения множились ежесекундно. И Глеб Филиппович угадал в себе желание высказать их. Уже придумал фразу: «Дескать, дочь может возразить. Надо с ней посоветоваться». Уже почти сказал ее, но тут генерал непривычно грубо оборвал себя:
— Заболтался. Точка. Значит, до завтра. В одиннадцать они у вас, мой дорогой.
Глеб Филиппович посмотрел на трубку, в которой лихорадочно бился прерывистый гудок. Он даже присвистнул от удивления. Каким бы ни был разговор — приятным или вызывающим, — оборванный разговор всегда оставляет чувство досады.
Этот день ему запомнился особенно отчетливо. Нарушая обычный порядок, он заглянул в изолятор в середине дня. Долго, внимательно осматривал притихшего пса, не скрывая озабоченности: так сразу от восторга, граничащего с истерикой, озлобленностью, похожей на одичанье, к неправдоподобному послушанию, к ласке, от которой почти отвык. Таффи сует морду между ладонями и так стоит безмолвно, никак не реагирует на собачий лай, громыхание кованых задвижек. Неужели что-то почувствовал, догадался? А может, проявление собачьей гордости? С него начали обход и возятся с ним долго! Ишь, расчувствовался, лизнул один раз руку, другой.
Эгоизм — совершенное строение, оно возводится годами. Кто из нас усомнится в справедливости слов: «Чтобы создать — нужны годы, чтобы разрушить — один миг». Эгоизм — сооружение особого свойства. Он не подвержен разрушению, он вечен, ибо жизнь как состояние — тоже эгоизм.
Теперь самое время закурить. Глеб Филиппович закуривает, делает это одной рукой, достает сигарету, затем зажигалку, чередует глубокие затяжки с короткими, следит, как дым, завязанный в кольца, поднимается вверх.
Уже все знают, что Таффи заберут завтра, говорят об этом сочувственно, уважительно, поминают добрым словом Глеба Филипповича. Дверь приоткрыта, и до него доносятся обрывки фраз; усердствует больше других его ассистент. Говорит основательно, исключая всякие сомнения относительно сказанного.
— Знакомому маршалу звонил. Вместе служили. Наш-то как назвался, маршал без промедления согласие дал. Тебе, говорит, Глеб, как самому себе верю. Ты плохого не посоветуешь. Все деньги предлагал. Двести рублей, говорит. А наш ни в какую. Гордый! Это вам в подарок ко дню вашего юбилея.
Потом было слышно, как вспоминались фамилии.
Глеб Филиппович заметил, что прислушивается, смутился. Говорили заведомую ахинею, а он вот слушает, и ему даже приятно. Не вмешается, не поправит. Впрочем, положено думать о другом, и надо заставить себя думать о другом. У тех двоих нет детей. Хорошо это или плохо? Скорее всего плохо. Дети добрее. Пес здесь уже третий месяц. Конечно, генералу он ничего не сказал. И слава богу. Назови он время, генерал непременно бы засомневался. Три месяца без человеческого общения для пса, который в трехнедельном возрасте был отнят у матери, это слишком. Он не отвык от людей, он истосковался по ним. Надо угадать это состояние, заметить его. Детям проще, они не задумываются над проявлением своих чувств. Детьми правят чувства. Как жаль, что у них нет детей.
Прошло достаточно времени, и Глеб Филиппович стал забывать прежних хозяев Таффи. Притупилось ощущение неприязни к ним. Роясь в ворохе служебных бумаг, он внезапно обнаружил злосчастное письмо и удивился спокойствию, с которым перечитал его. «Расплываюсь, — подумал Глеб Филиппович, — становлюсь амебообразным, уже и злиться разучился». Он презирал свое безбрежное всепрощенчество. Эти бесконечные: а может быть, а вдруг, а если (такое тоже случается — пес напоминает о чем-то пережитом ранее, тягостном и унизительном), и им необходимо оборвать эту цепь воспоминаний? Он искал и находил оправдание поступку Решетовых. Ему даже казалось, он понимает их.
Попробуем сделать несколько шагов назад, сошлемся на разговор, услышанный нами, а еще точнее — угаданный, зафиксированный сознанием вне места и времени. Просто разговор.
Он:
— Уже вышли все сроки. Надо ехать за собакой.
Она:
— Как видишь, эксперимент не удался. Появилось яблоко раздора, незачем откусывать по очереди, мудрее отдать яблоко другому.
Он:
— Ничего не случается просто так. Мы сами — высшая точка справедливости и несправедливости тоже. Доброта не рождается из ничего. Должно быть желание. Нужно очень хотеть быть добрым.
Она:
— Ты в чем-то усматриваешь мою вину? Разве не я предложила завести собаку?
Он:
— Ну конечно же ты. Весь вопрос: для чего?
Она:
— Как видишь, твоя аргументация уязвима. Одного желания мало. Должна быть цель, очертание конечного результата. У тебя этой цели не было.
Он:
— Ты не права. Ошибка в другом. Я посчитал твою и мою цель единой.
Она:
— Вот как? Интересно, какой же ты представляешь мою цель?
Он:
— Ты никогда ее не скрывала. Обычный женский каприз: хочу иметь собаку. Ничего нового. Вчера ты хотела иметь телевизор, позавчера магнитофон, туфли на платформе, макси и мини. Все сверхсамое-самое. Один и тот же девиз: «У всех есть, а у меня нет, почему?» Правда, понятие «все» сужено до крайности. Десяток сверхобеспеченных семей, где отпрыски умело переплавляют талант и авторитет отцов в принадлежности быта. Они разучились называть собственные фамилии и имена. Они и представляются не иначе как внук академика, правнук известного писателя, племянница известного дипломата, деверь Капабланки.
Она:
— Оставь, ты выговариваешь людям за то, что они удачливее тебя. И потом я не требовала ничего необычного. Если хочешь, мои капризы стимулировали твою активность, заставляя чего-то добиваться, желать.
Он:
— Не более чем плеть стимулирует раба.
Она:
— Ты становишься невыносимым. Жестокий и сварливый. Неужели все это из-за собаки? Как мало надо человеку, чтобы проявить себя. Я не хочу забирать пса оттуда. Ты сам говоришь — пес прекрасный. Значит, тебе нечего опасаться. У врача куча знакомых, он пристроит пса. Твои и мои волнения беспочвенны. Если хочешь знать, порода здесь ни при чем. Пес укусил меня, я его боюсь. Ты думаешь, я не вижу — он ненавидит меня.
Он:
— Неужели ты не понимаешь, что после таких поступков люди перестают уважать себя?
Она:
— Каких поступков? Ты купил редкую картину, ты счастлив. У тебя подлинник. И вдруг ты узнаешь — тебя обманули. В твоих руках удачная подделка. Неужели…
Он не дает ей договорить:
— Ты сошла с ума. Картина, рояли, холодильники, магнитофоны… Речь идет о живом существе, способном страдать, радоваться, любить. Ты предаешь это существо, бросаешь его на произвол судьбы. Не хочешь держать собаку, черт с тобой. Я отдам, подарю пса. Это делается не сразу. Неделя, возможно, месяц, но сейчас его необходимо забрать домой. Нас же окружают люди. Им надо смотреть в глаза.
Она. Взгляд становится жестким, глаза прищурены, и даже губы утратили свою припухлость, вытянулись в напряжении:
— Если собака появится в доме, можешь считать себя…
Бог мой, как нестерпимы женские слезы. Наперекор всяческой логике, собственной вине, несправедливости они катятся из глаз неудержимо. И его слова кажутся никчемными, горькими — охватывает стыд. Он мечется, ищет оправдания. А собственно, почему, с какой стати? Его вины нет. Все наоборот. Он даже не подозревает, что слезы, хлынувшие внезапно, без видимых причин к тому, — маска, каприз. Стоит ему уступить, согласиться — и слезы пропадут тотчас. Но где там, женщина плачет, и он одержим паникой: что делать, успокоить как? Разве это первая ссора и первые слезы? Просить прощения, умолять все забыть? Она права, тысячекратно права. Все только он. Посмотрел не так, сказал грубо, вспылил. Бог с ней, с собакой. Ну конечно же, он не подумал. Чувство страха, оно живет в ней. Каждый день перешагивать пусть через маленький страх, но все же страх, надрывать душу. Это несправедливо, жестоко наконец. Он напишет письмо. Доктор — неглупый человек, так ему показалось, он должен понять. Наверняка у него масса знакомых. Он же сказал: «Пес отличный». С таким псом мороки не будет. Конечно, все не так просто, он отблагодарит доктора…
Однако продолжим прерванный разговор.
Он:
— У тебя по любому поводу слезы, так нельзя. Я не настроен упорствовать. Завтра же поеду и все решу. Два-три дня, и я улажу это неприятное дело. Давай забудем нашу ссору.
Она. Ей не нужны жертвы. Она не бесчувственный истукан. Письмо доктору — это ее забота. Она может даже съездить в лечебницу. Ах, он не позволит? Пусть так, она готова уступить. Достаточно одного письма. Ему ехать тем более незачем. Никаких «но». Он должен дать слово, что никуда не поедет. Все уладится. Она в этом уверена.
Еще нет общего разговора, паузы продолжительны. И не понять: состоялось примирение или каждый уязвлен по-своему и молчание — синоним защиты, не более.
«Пусть думает, что согласен, пусть думает, что уступил, что поверил, пусть думает… Ох уж эти преувеличения. Женщины не могут без них».