И власти плен... — страница 86 из 106

«Он полагает, я ничего не поняла. Он полагает, я не заметила. Ему нужно лишь оттянуть время. Ну конечно же он самый сильный, самый уравновешенный. И вообще в этом доме властвует он. Мужчины — те же дети. Самоуверенность погубит мужчин».

Он:

— Давай поговорим о чем-нибудь другом.

Она:

— О чем, например?

Он:

— Ну, скажем, об ужине. Я чертовски хочу есть.

Она:

— В самом деле? Уже поздно, мы совсем обленились. Режим — это главное.

Он:

— Вот и прекрасно. Я накрою на стол.

Она:

— Как у тебя все просто, Серж. Минуты назад ты метал гром и молнии, заставляя меня страдать. И вдруг этот невыносимый рационализм: я хочу есть.

Глава VIIГЛЕБ ФИЛИППОВИЧ И ОСТАЛЬНЫЕ

Накануне Глеб Филиппович еще раз заглянул в изолятор. Его всегда удивляла мнительность собак, обостренное предчувствие перемен. Время было поздним, день утомил животных. В изоляторе то обманчивое спокойствие, которое способно удивить только постороннего, несведущего человека. Особая категория тишины — тишина больничная, когда спокойствие окружающих не есть желание спокойствия, а попросту отсутствие сил проявить способность возмутить покой.

Соседка Таффи, беспородная сука Тяпа — неудачная копия северной лайки, свернулась кольцом, брови чуть вздрагивают во сне, глаза печально открываются и снова закрываются. Ничего удивительного: молодой фокстерьер ей порядком потрепал нервы, секунды не усидит на одном месте. Сегодня выписывают еще двоих: истеричного добермана Джоя — он так и ушел, прихрамывая — не долечили. Других задерживают, а на этого махнули рукой — мороки много, даже ночью подвывает. Второй забрали колли по кличке Луша. Прошла по проходу, будто и нет никого. Всем из общего котла, а ей нет — два раза горбатая старушка пищу приносила. Тяпа зевнула, воспоминания о еде возбудили чувство голода, рот наполнился сладковатой слюной. Теперь уж и подавно не уснешь, расчувствовалась Тяпа, когда еще будут кормить, впереди целая ночь. Глаза у Тяпы желтые, с золотистым отливом, чуть покачиваются то вправо, то влево, повторяют суетливую беготню Таффи от стенки к стенке. Клеть у них чуть больше остальных. Распорядился Глеб Филиппович. Таких клеток всего три. В одной поместили дога, в другой — ощенившуюся овчарку, а вот третью уступили им. Вдвоем все-таки веселее. Ей не привыкать, скоро три года, как она здесь. Глаша, уборщица, подобрала ее на улице, упросила Глеба Филипповича. Тот сначала ругался, а потом уступил — Глашу пожалел. А может, и не пожалел, побоялся, что уйдет Глаша, а на такую работу не очень-то человека найдешь. С тех пор так и повелось. Изолятор редко пустует. Кого здесь только Тяпа не перевидала: и породистых, и беспородных. Зимой лечили двух обезьян. Ее к ним по очереди подселяли. Обезьяны мерзли и пугались лая. А с ней ничего, ткнутся в ее шубу, пригреются и спят. Раньше Глеб Филиппович ее не замечал, а теперь, чуть что с пациентом случится, зовет: «А ну-ка, Тяпа, заступай на дежурство. Надо разогнать тоску титулованного терьера, совсем он скис». И она разгоняет тоску то одного, то другого. Весело получается: все здесь на излечении, а она при деле.

Дверь скрипнула непривычно тихо. Ухо дернулось, сломалось посередине, замерло. Таффи узнал Глеба Филипповича, прыгнул на решетчатую дверь, встал на задние лапы. Брюхо уже поросло шерстью, лишь розоватый росчерк шрама посередине да та же розовость в паху. Брюхо спазматически вздрагивает. Таффи тычется мордой в проемы между железных прутьев решетки. Голова пролезает наполовину, ударяется больно, но Таффи боли не чувствует. Это даже не лай, не визг, а скулеж — тоска по человеческой ласке. Глеб Филиппович запускает руку в тугую шерсть, перебирает пальцами. Пес благодарно затихает, мокрый нос тычется в горячую ладонь.

— Кончились твои мытарства, Таффи. Завтра за тобой приедут, — говорит Глеб Филиппович спокойно, рассудительно. Пес насторожился, услышав свое имя, слушает. — Опять станешь почитаемым псом. — Глеб Филиппович подмигивает псу, осторожно трогает шрам. Ему даже чуточку жаль, что никто не видит его работы, не оценит. — Ишь, и ухом не ведет. Значит, здоров. Обижать тебя не будут. Ты пес смышленый, за что тебя обижать. Только вот заново привыкать придется. Ты уж того, не буйствуй, смирись. Оно, может, и к лучшему. Позабыл ты своих прежних хозяев, поотвык. На новом месте поначалу трудно. А потом как везде. Любить тебя будут, иначе зачем собаку брать. Люди они, конечно, разные бывают. Одни лучше, другие хуже. Тебе не повезло — ты тех, что хуже, повидал. Зато теперь заживешь. — Говорил все это Глеб Филиппович негромко, как бы убеждая себя. Говорил и верил, что действительно все уладится, кончатся мытарства пса, и какая-то ссадина в собственной душе перестанет кровоточить. Ему хотелось увидеть, представить новых хозяев Таффи. Не получалось, мешали его собственные воспоминания.

Лет двенадцать, а то и пятнадцать назад он бывал у генерала в гостях. Генерал на ипподроме считался своим человеком, так что встречались они довольно часто. Но, пожалуй, самым значительным в этом знакомстве было другое: дочь генерала — удивительно бойкая и самостоятельная в своих поступках женщина.

По тем временам Глеб Филиппович и сам был ничего: не молодился, а был молод, отменный врач, не по годам уважаем, лихо ездил верхом, лихо стрелял на стенде. В любой ситуации был кстати, умел дать дельный совет, да и сам многое мог, чем немало удивлял завсегдатаев ипподрома, вызывал немое восхищение и зависть. Глеб Филиппович, а тогда попросту Глеб, заметил Ирму Заварухину и, прикрываясь показной дерзостью (иначе скрыть природную застенчивость он не умел), стал за ней ухаживать. Дочь генерала была человеком особого склада. Она в равной степени разделяла с отцом все его увлечения: и охоту, и верховую езду, и водные лыжи, и даже зимнюю рыбалку — занятие для женщины по меньшей мере странное. Возможно, в ней не было той привычной женственности, которая обескураживает любого мужчину, напоминает ему, что он имеет дело с полом слабым. Скорее наоборот, ее решительность, темперамент проявлялись во всем: в большом и малом, первостепенном и третьестепенном, именно эти качества, скорее присущие мужчинам, делали Ирму Заварухину женщиной вне привычных норм и представлений.

Не вдаваясь в подробности портрета — всякая восторженность всегда чуточку суетлива, Глеб Филиппович был уверен в одном: более заметной и в той же мере непонятной женщины он не встречал. Как человек неглупый, он понимал, что такая женщина имеет поклонников, и свои собственные шансы оценивал достаточно скромно. Генерал был занят иными заботами и о чувствах, обуревавших душу его нового знакомого, не подозревал. Ветеринар оказался заядлым охотником, знал толк в собаках. Появление в кругу знакомых человека столь полезного, лишенного городской вычурности, которой была переполнена его собственная дочь, генерал счел чрезвычайным везением. Он приглашал Глеба Филипповича домой, засаживал его за шахматную доску, не скрывая своей радости, получалось, что таким образом генерал отмежевывается от мира своей дочери, шумного, говорливого и, как считал генерал, лишенного житейской серьезности. Дочь он свою любил, мешать ей не хотел и даже, когда заставал дома нового поклонника, миролюбиво ворчал: «Жидковат актеришко, ликом смазлив, а твердости нет. Не потянуть ему. Шапка не по Сеньке». Затем заговорщицки обнимал Глеба Филипповича за плечи и, угадывая в нем единомышленника, уводил в свой кабинет, а уж там давал волю своим рассуждениям.

— Настоящую рыбу так не берут, — итожил генерал с усмешкой. — Тут еще и наклевки-то толком нет, а он уже рвет. Пацан!

Глеб Филиппович соглашался с генералом, артист был ему неприятен. От себя он слов каких-либо не добавлял, получалось, что он молчаливо свидетельствует жизненную разумность генерала. В доме к нему привыкли, считали своим, с ним советовались, ему поверяли семейные тайны. Ирма, повествуя о своих новых знакомствах, подзадоривала его, требовала участия: «Ну, как вам Виктор — лучше или хуже Анатолия? Пойдемте со мной в театр, я вас познакомлю с одним человеком. У вас точный глаз. Мне нужен совет».

Случилось то, чему положено было случиться. Все эти Викторы, Андреи, Феликсы, череда которых казалась бесконечной и никак не убывала, в равной степени стали ненавистны ему. Нелепые вопросы: лучше или хуже, стоит или не стоит — были нестерпимы. Ему стоило великих усилий сдерживать себя, принимать игривый тон и отвечать в игривом тоне. Говорят, сила чувства прямо пропорциональна силе страдания, которое это чувство способно породить. Если это так, то чувства Глеба Филипповича были истинными, и уж кто и измывался над Глебом Филипповичем, так это он сам.

«Меня не принимают всерьез, виной тому нескладная профессия. Меня не замечают — опять же, я лишен блеска, излишне заземлен. Мне поверяют сердечные тайны, а кому же еще — друг семьи. Сфера чувств не моя стихия. Меня осчастливили: я паж, мне дозволено нести край одежды».

Кончался рабочий день. Он запирался в душевой, мылся тщательно. Неужто этот несносный запах пропитал его насквозь? Свежая рубашка, свежий галстук, плащ через руку и несколько гвоздик в руке: четыре белых и одна красная. Можно и наоборот — четыре красных и одна белая. Лифт задерживается, плевать на лифт. Взлетает на пятый этаж. Дыхание ровное, пульс нормальный. Сейчас без десяти шесть. Генерал возвращается к семи. Если повезет, она дома одна. «Дин-дон, дин-дон». Он обожает музыкальные звонки.

— Кто там?

— Свои.

— А, лошадиный доктор. Проходите. Отец скоро будет. — Рассеянная улыбка, и все расставлено на свои места.

Разом забылись слова, которые должен сказать. Что-то иное, сродни безволию, в мозгу закрутилось, закувыркалось. Зачем? Чего ради? Себя пожалей! Пожалей себя!

Молчал долго. И вдруг сказал:

— Отчего у вас так темно в передней?

Смех не расслышал, почувствовал смех.

— Вы с ума сошли, доктор. У нас всегда так.


…Будто коснулся холодной воды, отдернул руку. Пес попытался лизнуть его, но задел лишь кончики пальцев и какое-то время водил языком по железным прутьям, не желая расставаться с запахом человеческих рук.