Глеб Филиппович улыбнулся. Всему виной пес.
Он было перестал бывать у генерала. Старик терпел недолго, начинал сердиться, требовал объяснений. Предлагал, непонятно почему, мировую, словно они поссорились, не поделив чего-то. Ирма тоже звонила несколько раз, выполняла поручения отца. «Нельзя же так вот сразу, не объяснив причин. Интеллигентные люди так не поступают». Он уступал, клял себя за безволие, но уступал. Приезжал на полчаса, а засиживался дотемна. Пил у Заварухина чай, ссылался на чрезвычайную занятость, вроде как порывался уйти, а уйти не мог. Не закричишь же во весь голос: «Люблю! Мочи нет терпеть». А если б и закричал? Стыд перетерпеть можно. Глухота нестерпима. Следовало на что-то решиться, он стал бывать у генерала реже. Месяц перерыва, затем два месяца. Вскоре он перешел на работу в лечебницу, и связь оборвалась окончательно.
Глеб Филиппович поежился. Входная дверь была плохо прикрыта, холодный воздух доходил даже сюда, в закуток. Таффи сидел прямо посередине клетки, завалив голову набок, с интересом разглядывал доктора. «Обычно все кончалось двумя кусками сахара. Как-то будет на этот раз?»
В их доме не говорят о Таффи, делают вид — все пережито и забыто раз и навсегда. Ничто не напоминает о собаке. Торжество Наденькиной аккуратности. Вымыла, пропылесосила, и даже стол с ободранными ножками повернут другой стороной. Впрочем, со столом решено — стол переезжает на дачу.
Изменилась жизнь. Сергей Петрович по натуре домосед: оказаться в собственной квартире, сунуть уставшие ноги в растоптанные шлепанцы. Включить проигрыватель, упасть в кресло-качалку и устремиться мысленно в сладостное «никуда». Хорошо. Может быть, поэтому Сергей Петрович любил именно вторую половину рабочего дня; время идет на убыль, можно и помечтать, пофилософствовать, как будет и что будет сегодня дома. И даже работа, взятая на дом, вбирала в себя тепло дома и уже не выглядела невыносимой и тягостной.
Теперь вот что-то разладилось. Сергей Петрович словно бы оказался в размагниченной зоне. Мир и покой, который, по разумению супругов Решетовых, должен был вернуться в их дом и вроде как закрыть дверь за очередным увлечением Наденьки, в своем возрожденном виде был холоден и непривычно пуст.
Сергей Петрович боялся оказаться дома раньше Наденьки. В одиночестве он непременно начинал думать о Таффи. Раньше считалось: Таффи выздоравливает, а значит, ожидание нацеленно и конкретно — ждем выздоровления Таффи.
Теперь все по-другому: их разговор, Наденькино желание поехать и все уладить, а затем столь же внезапное нежелание ехать — ограничиться письмом.
Казалось, Сергея Петровича мучает не сама необходимость забывать, а ущемленность, невозможность еще раз увидеть то, чему надлежит быть забытым. Уверения Наденьки, что он чудак, что так даже лучше, вот уже два месяца они забывают, были утешением слабым.
«Желать увидеть, — рассуждала Наденька, — значит, желать запомнить. Нам же нужно обратное — забыть. Какой же ты упрямый у меня и непонятливый».
Забыть — не получалось, лимит вышел. Чему положено забыться — забылось и перезабылось. Осталось то, чего забыть нельзя.
В послерабочие часы Сергей Петрович не узнавал себя. Он мог пройти мимо собственного дома, искал повода, малосерьезную причину, чтобы задержаться. Куда подевалось чувство нетерпения? Лифт не работает. Жильцы досадуют, а он спокоен, он даже рад — лишние минуты, пусть недолгая, но все-таки отсрочка. Неторопливо подниматься по лестнице, благодарить усталость, что позволяет останавливаться на каждой площадке.
Мусоропроводные ящики опалены гарью. Он помнит эту историю. Мальчишки подожгли мусор, он горел, гадко обволакивая лестничные марши зловонным дымом. Пацанов поймали, собрали товарищеский суд, попросили его выступить как наиболее пострадавшего: мусор подожгли на их лестничной площадке. Он посмотрел на вихрастых пацанов, на перепуганных родителей, подумал невольно, что у него мог бы быть уже семилетний сын, и вдруг сказал: «Мусоропровод надо ремонтировать, а пацанов записать в клуб юных друзей пожарников». Жильцы недовольно загалдели, а управдом упрекнул Сергея Петровича в педагогической близорукости. «В то время, когда вся страна…» — заговорил управдом, Сергей Петрович посмотрел на родителей, на малолетних грешников и подумал, что именно сейчас родители вряд ли должным образом оценят успехи всей страны. Управдом меж тем оживленно ораторствовал. Оказывается, предприятия их района перевыполнили квартальный план на шесть процентов.
Сергей Петрович докурил положенную сигарету, пошел было дальше, однако остановился. Заметил прислоненный к стене, закатанный многослойно газетный рулон. Почему-то заглянул в него. Узнал мяч, обкусанные шлепанцы, слепо отсвечивающий обод эмалированной миски, ременную пряжку.
Что с ним произошло? В два прыжка он оказался у двери собственной квартиры. Прислушался, услышал лишь биение собственного сердца. Замок податливо уступил. Он прислушался еще раз. Позвал робко: «Наденька!» Никто не ответил. Он оставил дверь открытой и, непонятно от кого скрывая шум своих шагов, на цыпочках вернулся назад к мусоропроводу. Он подхватил рулон. Этажом выше стукнула входная дверь. Сергей Петрович съежился, замер, выискивая глазами щель, угол, куда возможно упрятать рулон. Решил было бежать вниз, но снизу тоже надвигались шаги. Да и бежать с рулоном было неловко. Его портфель и этот рулон не сочетались зрительно. Сергей Петрович прислонился спиной к окну, хотелось скрыть портфель от людских глаз, подтолкнул рулон ногой, желая отодвинуться, отделить себя от этого грязного свертка ржавой, выцветшей бумаги. Сделал он это неловко, железная миска выкатилась из рулона и с грохотом, на манер колеса покатилась по ступенькам вниз. От шума, неловкости у Сергея Петровича потемнело в глазах. Жилец, что спускался сверху, с удивлением уставился на Сергея Петровича, на его отрешенное лицо, затем перегнулся через перила и проводил глазами скачущую со ступени на ступень миску, увидел, как она сорвалась в темный проем, и всякий раз вздрагивал, морщился, когда миска в своем крутящемся полете задевала то один, то другой лестничный марш.
Жилец поднял шляпу и, ни к кому не обращаясь, сказал: «С глаз долой, из сердца вон».
Подъезд поэтажно гудел голосами. Никто не мог понять причин невероятного грохота. Жилец уже прошел мимо Сергея Петровича. Не разобравшись, в чем дело, кто-то покричал на жильца, и тогда жилец, тоже на крикливой ноте, пытался объясниться, называл номер квартиры Решетовых. Сергей Петрович стоял, втянув голову в плечи. Стыд был непомерен. Он даже зажмурил глаза, желая скорее пережить этот стыд.
Из всех собачьих принадлежностей он оставил только мяч и шлепанцы. Суеверно погладил мяч, открыл вещевой шкаф, загнал мяч в угол, заставил его коробками. Шлепанцы завернул в газету и тоже убрал под бумаги, в ящик письменного стола.
Понимал ли Сергей Петрович, что поступает вопреки желанию Наденьки, противится привычному и незыблемому, чему многолетне подчинял всякое свое побуждение, любой поступок?
Конечно же, понимал. Упреки Наденьки, от которых мысленно отмахивался, а внешне принимал как должное. «Пес-де твоя страсть, и, коли я его терплю, будь благодарен мне». Эти самые упреки, уподобившись сжатой пружине, лишились упора и сейчас как тяжелая бита ударили в голову, отрезвили его. А он, будто прошитый болью, обхватил голову руками, прошептал растерянно: «Моя страсть. Мой пес. Мое предательство».
Не станем завышать нравственных оценок, наделять Сергея Петровича качествами человека мужественного, решительного. Отчаяние тоже побудительно. И бессилие способно вызвать бунт. Сергей Петрович думал, думал сосредоточенно, выстраивал логическую цепь собственных поступков на завтрашний день. Он думал о Таффи и, думая о нем, непременно вспоминал свой последний разговор с Наденькой. А в разговоре свой срыв — не удержался, крикнул, вырвалось помимо воли:
— Есть в этом доме глава семьи или нет?!
Наденька, возможно, впервые услышала его крик, увидела кулак, опустившийся на стол с таким грохотом, — такая неожиданность никак не умещалась в Наденькином сознании, она смогла лишь раскрыть рот, слов не было. Да и откуда им взяться? Она так и сидела, не шелохнувшись, с непомерно большими глазами, выдававшими крайнюю степень удивления. А испугался он: вдруг Наденька согласится и скажет: «Ты!!» В этом ответе возможно угадать нечто большее, чем просто признание его главенства в семье. Надо действовать, а значит, и вся ответственность за эти действия отныне возлагается на него.
И тотчас, он хорошо помнит (его даже удивила эта соразмерность, отлаженность собственных мыслей), явственно представил свой приезд в ветеринарную лечебницу и разом и лицо хирурга, и дымчатые стекла очков, скрывающие выражение его глаз, да и сами глаза. Потому и думалось, куда бы ни поворачивал хирург свое лицо, стекла лишь скрывают его истинное желание — смотреть на вас, разглядывать вас.
Хирург устало массирует надбровья, смаргивает близорукими глазами, говорит рассеянно: «Через две недели я рад буду вас видеть. Ровно через две недели».
Сергей Петрович поморщился. Сказанное увиделось, обозначилась зрительная разница: две недели и два месяца.
Жена привыкла к ночным бдениям Сергея Петровича, заглянула лишь однажды, плаксиво сказала, что зашла пожалеть своего работничка. Он замахал руками: «Потом, потом. Работы невпроворот». Солгал легко, не задумываясь. Именно сегодня, не в пример многим вечерам, работы не было вообще. Ложь тяготила, но лгать было неизмеримо проще, нежели оказаться в комнате вместе с Наденькой, заставлять себя слушать, заставлять себя отвечать на ее расспросы.
Он принял решение и на свой лад старался обезопасить себя, сохранить порыв. Спать устроился в кабинете, на чистый стол бросил записку:
«Кончил работать глубоко за полночь. Не рискнул будить. Сергей».
Утром, уже допивая кофе, увидел в дверях заспанную Наденьку, хмурую и рассерженную. Назвал «лапушкой», «божеством», ругнул начальство, которому подавай план. И все говорил, говорил торопливо, не давая ей вставить слово.