И власти плен... — страница 90 из 106

— Иди, погуляй. Как-никак новая жизнь начинается.

Сергей Петрович был смущен поведением хозяина. Он никак не мог определить, расслышал ли, понял этот человек его вопрос. Где-то мелькнула мысль — не ошибся ли сам.

Да-да, именно он — по нынешним временам не иначе как генерал Валентин Алексеевич Заварухин — распорядился его судьбой, а равнозначно и судьбой своей дочери почти двадцать лет назад…

Молчали долго. Молчали по-разному. Генерал, получасом ранее настроенный если не ругать прежнего хозяина, то уж наверняка сказать ему малоприятные слова, выговорить за собаку, но выговорить потом, а поначалу расспросить, — сейчас старался скрыть свою растерянность и подавить смятение чувств и мыслей. «Он мне привез пса, — несложно рассуждал генерал. — Мало ли какие мысли в голове бродят, всех не перескажешь. Тебе желательно собаку пристроить — вот твоя забота. О ней и говори. Ну а узнал я тебя или запамятовал, к собаке это касательства не имеет. Не время, да и не тебе, мил человек, суд вершить…» Генерал почувствовал внезапный озноб, нахохлился, убрался глубже в свои одежды, засопел свистяще, продувая воздух сквозь крупные ноздри. Человек, сидящий напротив, был ухожен и опрятен. Генерал это заметил. Он любил опрятных людей, но опрятность именно этого человека его раздражала. «Какой-то зализанный, чистенький», — на большую недоброжелательность генерала не хватило.

«Уходит жизнь, — с грустью подумал Заварухин, — и силы уходят, одряхлел, от собственного шарканья воротит».

В мыслях он еще видел себя достаточно сильным, уверенным в себе. В разговоре был находчив, резок, но все более в мыслях — они были на удивление подвижны. «На голову жаловаться грех. А вот сил… Куда силы подевались? И остаются слова, фразы несказанными. Так ведь просто не произнесешь, еще и переживать надо. Вот именно — переживать. А на переживание как раз сил и нет. Непривычно как-то, удивительно. В таком теле и нет сил. Заварухин оглядывает себя, убеждается, что тело его действительно крупное, костистое, и оттого расстраивается еще больше.

Так о чем я думал? Ах да… О фразе, о которой начну разговор с незадачливым владельцем собаки. Прихвачу пса за голову, за ушами почешу, и скажу, глядя в псиную морду: «Ну что, бородатый, трудно жить среди людей? — И, будто соглашаясь, отвечу псу: Это уж точно, с нашим братом натерпишься. Мы ведь только себя любим. А таких, как ты, заводим лишь для того, чтобы лучше смотреться в этой жизни. Как я его, а?» Заварухин не без удовольствия потер руки, представил растерянное, пристыженное лицо сидящего напротив хозяина, рассмеялся. «Вот так и живешь. Сам себя не похвалишь, кто похвалит».

Смех получится коротким, урезанным. Заварухин увидел устремленный на него взгляд Решетова, перестал смеяться. А как ответное злое заколотилось внутри: «Ну, узнал, узнал. А дальше-то что?!»

Сергея Петровича смех Заварухина испугал. Он почувствовал в смехе какой-то подвох. Сергей Петрович был рад молчанию. Он успокоился, и вдруг этот смех.

Пожалуй, впервые за их совместную жизнь Сергей Петрович солгал Наденьке, а затем многократно убеждал себя, что ложь его, по сути, не ложь, а необходимость, доказывающая его любовь к Наденьке. С момента этой лжи он угадывал в себе подавленность. Так было всегда, когда ему случалось поступать неожиданно. И весь день после утренней лжи одна неожиданность наслаивалась на другую, образуя уже цепь неожиданностей.

Проснувшись утром, он не знал, что сделает в следующий миг. Приехав в лечебницу, он не был уверен, дождется ли врача. Увидев врача, он не знал, какими окажутся его первые слова. Пережив унижение, было бы логичнее бежать прочь, а уж никак не возвращаться и не соглашаться ехать с собакой к ее новому хозяину. Он поехал. Неожиданности множились, и вместе с ними множилась подавленность.

Сергей Петрович испугался, ему подумалось, что Заварухин не пожелает узнавать его. И тогда положение Сергея Петровича станет отчаянным. «Надо исключить подобную нелепость», — подумал Сергей Петрович. Устроился удобнее, стулья с высокими спинками располагали к уверенности.

Его собственный голос показался ему печальным, он кивнул на портрет:

— Не верится, прошло двадцать лет.

— Девятнадцать, — поправил Заварухин, издал чмокающий звук, подозвал к себе пса. Генерал почему-то считал, что пес, оказавшись рядом с ним, поможет ему.

— Может быть, девятнадцать, — уступил Сергей Петрович. — Думалось, все забыто, перезабыто, а вот взглянул на портрет Ирмы и все вспомнил.

Генерал покосился на портрет дочери и, может, впервые пожалел, что повесил его именно здесь. «Вспомнить все невозможно, — подумал Заварухин. — Но если даже вспомнить часть из всего, то разговор вряд ли назовешь удачной неожиданностью».

— С собачкой, значит, у вас того, разлад получился?

— А это, знаете ли, хорошо, что вы новый хозяин Таффи, — живо откликнулся Сергей Петрович.

— Торо́питесь. Я ведь могу и отказаться.

— А как же Глеб Филиппович?

— А что Глеб Филиппович? Это ваша инициатива — с собакой заявиться. Вы и тогда торопились.

— Это когда же — тогда?

Лицо Заварухина не изменило выражения, осталось устало безразличным.

— Неужто забыли? На операции.

Пес уткнулся в колени Заварухину. Сергей Петрович обратил внимание, что Таффи признал генерала, по-свойски хватает за руку зубами, миролюбиво урчит. Со стороны вряд ли угадаешь, что именно он, Сергей Петрович — хозяин собаки. Все естественно, успокаивал себя Сергей Петрович. Скоро три месяца, как он не видел Таффи. Пес отвык. Значит, он с генералом на равных. Есть и разница. Генерал заигрывает с собакой, а у него другая цель — не возбудить прежней привязанности. И тем не менее поведение пса вызывало досаду. Сергей Петрович не рискнул бы признаться, что это ревность. Скорее недоумение, грусть. Три месяца — это еще не вся жизнь. Было и иное время, он любил пса, баловал его. И вот итог: пес не замечает Сергея Петровича, подчинился, лижется к новому хозяину.

«Силу чувствует, — подумалось невесело, отчужденно. — Дурак пес. Была сила. А теперь что? Тлен. Одряхлел старик. Оттого и воспоминаний боится. Я ведь его другим помню».

Ирма все оттягивала день знакомства. Она не умела говорить об отце спокойно, обычным языком. Сергей Петрович никогда не видел Заварухина-старшего, но все, что он слышал о нем, имело восторженную тональность: «Мужественный, великодушный, решительный, умный, сильный, человек слова, гордый». Было трудно поверить, что одна личность способна собрать в себе такое единение человеческих достоинств, каждое из которых проявлялось многохарактерно и ярко. Но Ирма не признавала полуощущений, она требовала почитания и восторга. Сережа Решетов был мягок, уступчив. Он восхищался. Лично в себе Сережа насчитывал миллион слабостей. Предстоящая встреча с отцом Ирмы страшила его. Он с трудом соединял в своем воображении натуру Валентина Алексеевича и свою собственную. Чувствовал себя человеком обреченным. И незачем знакомиться, рассуждал Сережа Решетов. Понравиться Валентину Алексеевичу он не сможет.

Наконец знакомство состоялось. Сережа повел себя скованно. Заученно повторил все восторженные характеристики Ирмы, адресованные ее собственному отцу. Наткнулся на недоумевающий взгляд Заварухина, смешался, пролил чай и, уже не ведая, что несет, сказал громко, дескать, он сам вместилище несовершенств и пороков, и поэтому знакомство с таким невероятно прекрасным человеком для него большая честь и жизненная удача. Даже воспоминания заставили Сергея Петровича смущенно улыбнуться и покраснеть.

«Чему он там улыбается?» — невесело подумал генерал. Воспоминания, во власти которых он находился сам, имели грустную тональность и, как ему казалось, к веселию не располагали. Сообщение дочери: «Я хочу вас познакомить» — насторожило Заварухина. До момента их знакомства Сережа Решетов воспринимался однозначно: «Звонил какой-то Сережа». Всякие уточнения — что сказал, как сказал, просил передать — были лишены серьезности, выпадали из привычных норм. Потому и не спрашивал или делал вид, что не спрашивал. Отвечать на телефонные звонки «какого-то Сережи» было даже удобнее. Можно проявить забывчивость, не испытывая притом досадной неловкости.

Когда Сережа ушел и следы семейного ужина угадывались лишь в стопах невымытой посуды, расставленной где попало, Заварухин посчитал момент подходящим, извлек из стенного шкафа трубку с кисетом и, никак не поясняя своих желаний, удалился к себе в кабинет. Там, в кабинете, принимались решения, велись откровенные беседы, утверждались, как незыблемые истины, жизненные принципы, по которым жила семья Заварухиных.

Сережа Решетов Заварухину не понравился. Возможно, это крайнее толкование. Сережа Решетов Заварухина озадачил. Друзей у дочери было сверх меры. Заварухин не уточнял, не выделял никого особо, но, как человек наблюдательный, увидев однажды, запоминал. Таким образом, в сознании Валентина Алексеевича выстроилась некая портретная галерея. Естественно, это были чисто зрительные портреты, но они были.

«Надо знать человека!» — подобный принцип Заварухин-старший исповедовал ежечасно, однако для него — человека профессии специфичной и не особо распространенной — сверхважно было человека разглядеть, или, как он выражался сам, «засечь зрительно». Свой разговор с дочерью он начал необычно. Поинтересовался судьбой тех, кого видел в своем доме ранее. Он помнил их привычки, манеру говорить, держаться. Имена он называл после, сначала уточнял. «У него еще руки неспокойные. Он делает ими вот так… — И Заварухин приметно двигал руками, повторяя одного из гостей их дома… — Его, кажется, зовут Алик». И так о каждом. Заварухин любил свою дочь. И что удивительнее всего, побаивался ее. Знал наверняка: всякое отрицание утроит решительность дочери. Сказал осторожно:

— Я не против. Тебя интересует мое мнение, изволь: он добр, отзывчив, видимо, неглуп, способен понять, уступить, но не защитить.

— Оставь, — возразила дочь, — мы живем не в пещерах. От кого защищать?