Он обеспокоенно посмотрел на дочь, вопрос сложился сам собой, но он не рискнул его произнести вслух. Да и не к дочери этот вопрос: «Не опоздал ли я с этим разговором? Не перетерпел ли, не перехранил ли семейную тайну?»
Он хорошо помнил, как снял со стены портрет сына и долго, пристально, вглядывался в него. Дочь обняла отца за плечи и тоже посмотрела на портрет брата.
— Сколько ему здесь? Странная фотография. Отчего он так наклонил голову, словно приглашает кого-то встать рядом?
Брови Заварухина дернулись, но он не подал виду, что догадка дочери причинила ему боль.
— Так оно и есть. Здесь только половина фотографии. Справа стояла Нина Решетова. Они должны были пожениться.
— Нина Петровна? Странно, Сережа мне никогда не рассказывал об этом.
Он уже не помнит всех подробностей разговора. Помнит другое: как усадил дочь напротив себя, бросил ей на колени плед. Эта деталь запомнилась. Окна кабинета выходили на север. Из окон дуло нещадно, хотя их вечно замазывали, заклеивали, утепляли. Однако скоропалительные меры при всем их разнообразии комнатной температуры не меняли, оставляли лишь некое моральное удовлетворение — не сидим сложа руки. Сам Заварухин к прохладности привык, а вот гости мерзли, оттого и не любили его кабинета. Молчание тяготило обоих. Наступил час, когда следовало выговориться… Он легко подчинился этому желанию, однако мысль, что говорит не о том, говорит неубедительно, не покидала его. Надо было рассказать о Решетовых, а его время уводило в сторону: как рос сын, как он учился, как он погиб.
Договорить им не дали: Заварухина куда-то вызвали, он заторопился. Многое забылось, а вот торопливость — он вечно куда-то спешил, — торопливость запомнилась. И гулкое всегдашнее «некогда, некогда» доносилось как эхо из тех далеких дней.
Обычно внезапные вызовы кончались внезапными командировками. Так случилось и на этот раз — он уехал. Кажется, на перроне (опять же в вечной спешке) он старался втолковать дочери главное — решать ей. Но он должен, обязан рассказать о сыне. Он видит его бледное лицо, вздрагивающие губы. «Свадьбы не будет, папа. Вера Антоновна считает, что жениться в такие дни непрактично, не по-житейски». Еще она сказала: «На войне убивают, Вова. Поймите меня правильно, я желаю вам добра в жизни. Зачем спешить? Какая вам разница, кто вас будет ждать, жена или невеста? Она вам будет писать. Нина — постоянная девочка. Мы все, Решетовы, однолюбы». Поезд тронулся, дочь шла рядом с вагоном, прикрывала рот варежкой от морозного воздуха и все смотрела, смотрела на него, ожидая каких-то других, главных слов.
И тогда он крикнул:
— Им нужен был вексель, понимаешь, вексель, что Вова останется жив. Они не хотели рисковать…
Валентин Алексеевич спохватился, усилием воли оборвал череду воспоминаний.
«Странное дело, — подумал он. — Человек привел собаку. Если и говорить, то о собаке, если и думать, то опять же о собаке. А нас ишь куда завело, в дали далекие». И, словно вдохновившись собственным рассуждением, спросил:
— Значит, пес не ко двору пришелся?
Сергей Петрович думал о своем и, видимо, не заметил, как кончилась череда мыслей, и он заговорил вслух:
— Вам повезло, я оказался Решетовым. Уйма доводов, один весомее другого: честь семьи, долг перед памятью сына; никогда не будет чистоты отношений; прошлое — вечный укор. И все не просто так, а во имя твоего счастья. Теперь ты знаешь все — иди. А куда идти и как идти? Мосты сожжены, дороги перепаханы. Ваша дочь мне ничего не рассказала. Ничего. Я тоже отмалчивался, меня тяготил стыд за мой провал на смотринах. Возможно, вы не знаете этого — незадолго до знакомства с вами мы подали заявление. Этот шаг нас ни к чему не обязывал, кроме назначенного срока, когда нам надлежало подтвердить свои намерения или отказаться от них. Положенный день наступил, Ирма позвонила мне сама. Она ждала моего вопроса, и я спросил. Впрочем, нет, сначала я сказал ей, что как бы ни сложились наши отношения в будущем, я люблю ее. Еще я сказал ей что-то очень красивое: страдания делают любовь вечной или что-то в этом роде.
Отчаяние разбудило во мне поэта. Я, знаете ли, любил вашу дочь, очень любил. Ваши слова, она истолковала на свой лад.
«Да» и «нет» — всегда крайность. Истина где-то посередине. Отец так и поступил, он сказал: «Я не против». Все, что случилось потом, лишь отдаленно напоминает мою собственную жизнь. До сих пор меня не покидает желание уверить себя в обратном: не я, не со мной, не моя жизнь. Примерены и куплены кольца, предупреждены свидетели. Назначено время. Жених приезжает чуть раньше — я жених. Невесте позволено опоздать — она невеста. Там, в предсвадебной толпе чернокостюмных женихов и белопрозрачных невест, я пережил странные минуты своей непредназначенности. Я не мог понять, в чем дело. Все, как у всех: цветы, смех, нашептывание невесте. Тут были и мои друзья, но почему-то со мной никто не заговаривал. Я рассеянно, беспредметно улыбался всем сразу в ответ на путанно-смешанную речь, на краткое повторение улыбок. В мозгу настырно стучало: «Кого-то нет. Кого-то нет…» Перебираю глазами пришедших — не узнаю, а просто перебираю, пробую сосчитать. Увидел своего отца и все понял: вас нет. Вы не пришли. Склонился к Ирме, сказал по инерции, неосознанно, однако ж сказал: «Твой отец против. Возможно, мы поторопились?..»
Валентин Алексеевич, сидевший неподвижно, и, казалось, завороженный рассказом, внезапно подался вперед, но отчего-то удержал себя, сказал рассудочно и тихо:
— Очень справедливо… Именно поторопились. И с собакой тоже. Приобрести поторопились. Избавиться поторопились.
— Об этом потом, потом. А тогда объявили наши фамилии. Толпа уже перестала быть толпой, нам освободили проход, и два людских потока сжались, как две пружины, за нашей спиной, готовые в любой миг распрямиться и вытолкнуть нас в распахнутые высокие двери. Что случилось дальше, вы знаете. Невеста бежала из-под венца. Она так и не объяснила мне, что же произошло. Много лет спустя отец мне рассказал ту, предвоенную, историю. Уже все перезабыто, а встреть я вашу дочь сейчас — непременно б спросил; знала ли она заранее, что поступит так?
Сергей Петрович еще раз посмотрел на портрет Ирмы, покачал головой:
— Это верно, что именно вы настояли на переводе моего отца в другой город?
Ждал ли генерал этого вопроса? Кресло стояло посередине комнаты, и Заварухин, сидевший в кресле, был похож на юбиляра, которого чествуют. Он не вставал, но всякий раз, подтверждая сказанное или желая подчеркнуть несогласие, наклонялся вперед, как бы отвечал на приветствия.
— Он получил повышение по службе. Разве это плохо?
— Вот именно — повышение. В этом вся штука. Повышение не давало ему морального права отказаться. Удивительно, но до сих пор я смотрю на вас глазами вашей дочери. Она права, вы были талантливым человеком. Во всем, даже в коварстве.
Сергей Петрович умышленно сказал «были». Он вспомнил ветеринара. «Тот сознался, что прошло более двух месяцев и гнев перегорел. Кто знал, что минет час, и я буду сожалеть о том же. Перегорела ненависть. Жаль!»
— Самая страшная жестокость та, совершая которую, мы не подозреваем о ней. Зло, убранное в одежды добра.
Генерал трудно вздохнул и так же трудно повернулся в кресле.
— Вы о чем-то жалеете? Ваша дочь счастлива? Почему вы не спросите, как живу я, чего достиг? Я доктор наук. Лауреат Государственной премии. У меня все хорошо.
Сергей Петрович был доволен неожиданной ложью.
— Есть квартира, дача, машина. Я часто бываю за границей. С женой. И один. Где-то была моя визитная карточка — я могу вам ее оставить. Если что-то надо, какие-то лекарства. Вам ведь нужны лекарства? Я попрошу жену. Она все устроит.
— Лекарства? — Заварухин сделал над собой усилие, складки вокруг рта стали заметнее. — Не-ет. Есть один пострадавший, достаточно. Проглотишь пилюлю, а вы потом потребуете ее назад. — Губы растянулись. Заварухин засмеялся. Отрывисто, кашлеподобно.
Сергей Петрович посмотрел в окно, затем на портрет Ирмы. «Ветеринар вряд ли пощадил нас. А с виду такой добрый, жалостливый. Сколько ей здесь?» Спрашивать было неудобно. Да и зачем спрашивать. Портрет помогал ему сосредоточиться, сохранить нацеленность в разговоре.
Заварухин тоже посмотрел на портрет. Он уже давно собирался перевесить его. Не доходили руки. Получалось, что портрет дождался своего часа, и теперь перевешивать его не было смысла.
— Как поживает Ирма Валентиновна? — Сергей Петрович специально удлинил конечное «н». Ему подумалось: генералу должно это не понравиться.
— Вы желаете забрать собаку назад?!
— Собаку? Зачем? Собака ваша.
— Что так? Вы, добрый, гуманный, отдаете пса жестокому человеку.
Сергей Петрович побледнел, суетно потер щеки.
— Я даю вам шанс оправдаться передо мной. Этот пес, как шагреневая кожа!
— Во-он!!!
Сергей Петрович не расслышал этого выдоха, переспросил:
— Что вы сказали?
— Я сказал, чтобы вы убирались вон.
Сергей Петрович встал, сделал шаг назад. Поднявшись с кресла, генерал выглядел очень крупным.
— Подумайте над моим предложением, Валентин Алексеевич. Может быть, лекарства или путевки. Мне это не составит труда.
Таффи залаял. Ему надоел разговор. Таффи требовал внимания.
В дверях Сергей Петрович замешкался с замком, было неприятно чувствовать за спиной тяжелое заварухинское дыхание. Сергей Петрович неестественно напряг плечи, словно ожидая внезапного удара.
Заварухин вернулся назад, опустился в кресло и оттуда, из комнаты, спросил:
— Послушайте, Решетов-младший. У вас есть дети?
— Дети?! При чем здесь дети?
Пес было рванулся к двери, но генерал успел подсечь его и ухватить за ошейник.
— Экий ты быстрый и несмышленый. Кто же собственную погибель торопит? Дурень ты, дурень.
И казалось генералу, что он слышит звук удаляющихся шагов. И в такт этому звуку он качал головой, заученно повторяя: «Нет детей. Нет детей. Нет». Генерал запустил руку в жесткий воротник собачьей шерсти, осторожно перебирал пальцами, другой рукой хватал пса за морду, вызывая игривое собачье рычание.