, слышанные сотни раз, но не осознанные. Осознать можно, лишь пережив, испытав сутью своей, физической плотью.
Не женился я. Дочь пожалел. Ей со мной тоже непросто было. После материнских ласк перепад заметный. Я все время в разъездах, она — хозяйка дома. Ну, Нюша — сестра моя — раз в неделю наведается, полы помоет, пропылесосит — вот и вся помощь. Одиночество делает людей эгоистами — это истина. Тогда мне казалось, выбери я другой путь — не будет мне прощения. Жизнь похожа на дорогу без верстовых столбов. Никогда не знаешь толком, сколько пройдено и долго ли еще шагать. Я был категоричен в своих суждениях. Решил почему-то: появись в доме другая женщина — дочь не примет. Вот и придется мне всю свою оставшуюся жизнь мирить непримиримое. Житейские штампы властвуют над нами: мачеха — синоним зла, по-настоящему любят только матери. Так считать привычнее, и мы считаем. И вот что удивительно: подсознательно мы понимаем, как далеки наши воззрения от реальной жизни. Понимаем, а поступаем вопреки. Я не женился.
Теперь я часто думаю: что я выгадал от своих жертв, что приобрел? Дочь не скажет: дескать, ты мне в тягость, — совестливая. Но я-то знаю. Старость нестерпима, как боль, как несчастье. Нестерпима и унизительна. И знаете почему? Глупый вопрос, конечно, не знаете. Старости сопутствует жалость. Вас каждодневно жалеют. Иных чувств нет — только жалость.
Если вы меня спросите, рад ли я замужеству дочери, я ничего не отвечу. Не хочу врать.
Они часто ссорятся. Я не знаю истинных причин. До меня долетают лишь отголоски их размолвок. Дочь твердит одно и то же: «Я счастлива, у нас все хорошо». Если истину повторяют постоянно, значит, есть беспокойство, что в нее могут не поверить.
В один из вечеров мы обедали вместе. С какой стати заговорили о даче, я не помню. Видимо, приближалось лето. С конца апреля я обычно перебираюсь туда. Дочь спросила, может ли она пожить в моей квартире. Я насторожился: «Ты могла не спрашивать разрешения. Что-нибудь случилось?» Дочь рассмеялась в ответ, сказала, что я стал старым и подозрительным, подумала и добавила: «У нас все хорошо. Я счастлива».
Потом она засобиралась, заторопилась.
К этому я тоже привык. Когда бы дочь ни появлялась, уже с порога я слышал: «Всего на минутку, всего на полчаса». Я не обижаюсь. На кого и на что обижаться? Это моя дочь, а рядом с ней моя прожитая жизнь.
Голос у дочери взвинченный, резкий. Я недоумевал, все хотел доискаться причин этой взвинченности. Уже у дверей дочь обняла меня, ткнулась губами в щеку и заплакала, почти не слышно, про себя. При виде бабьих слез я теряюсь. Прикрикнуть — жестоко, а успокаивать не умею.
— Отставить, — говорю, — слезы, возьми себя в руки. Эка невидаль — поссорились. Какая она, любовь, без ссоры? Тьфу.
Дочь голову подняла, глаза злые, на слезы внимания не обращает. «Оставь свои армейские замашки, отец. Они мне осточертели. Раньше надо было о дочери думать». И тут же, не дав мне опомниться, забыв, что минутой раньше куда-то спешила, тараторила про сверхсрочные дела, про людей — у них время на пределе, но без нее они никуда — кому-то подписать, кому-то продлить. И вдруг единым махом перечеркнула ежечасный мир, предстала в ином качестве, с иной речью, иным выражением глаз — холодная и сосредоточенная, обрушила на меня обвинение, обиды свои, спрессованные временем, они как тяжкий груз рушились на меня, и я чувствовал — придавили, распластали, и не подняться больше. Дочь обвиняла меня во всем: в эгоизме, себялюбии, черствости, солдафонстве. Трудно было поверить, что все это говорила моя дочь.
Нет, я не идеалист. После смерти жены я часто спрашивал себя: как жить дальше? Я не искал общества других женщин. Я не пуританин, напротив. Знакомства случались, но все они были достаточно мимолетны, чтобы о них говорить всерьез.
Жена часто болела, иногда ложилась в больницу, хворала дома. Разумеется, я беспокоился, переживал, но всякий раз моя озабоченность, мое недоумение оставались в пределах нормы, в пределах допустимого — все болеют. Смерть жены застигла меня врасплох. Доктора толком не могли ничего объяснить. Недоумевали, считали состояние благополучным, и вдруг — кризис и тотчас смерть.
Я вас утомил? Вы вот и чай не пьете. И вообще у вас вид приговоренного человека. Неужели все из-за меня? Понимаю. Куда же он запропастился, дьявол его подери. Это все дочь усердствует, каждый день на новое место ставит. Ну прямо как игра «горячо-холодно». Она прячет, я ищу. Шалишь, кумушка, шалишь. Вот он, разлюбезный, собственной персоной. Что здесь написано? Ага. Коньяк выдержанный. Срок хранения — двадцать пять лет. Ух ты! Ничего не скажешь, давненько. Сейчас мы с вами по рюмашечке шлепнем, и сразу всякой хворобе конец и мрачности конец. Вот там, слева, лимончик лежит. Давайте его, озорника, сюда. Тарелочка, ножичек, извольте. У вас отменно получается. Это кто как любит. Можно и без сахара.
Да вы не стесняйтесь. Ну, будем.
О собаке мы еще поговорим. Пожелаем ей добрых хозяев. Все в этой жизни случается не просто так.
Долго я не мог привыкнуть к мысли, что мы с дочерью теперь одни. Бывало, проснешься ночью и думаешь: что-то здесь не так, что-то перепутано. Не со мной беда случилась. Протянешь руку и шаришь по постели. Почудилось, сон, наваждение. А на самом деле вот она, Ксюша, спит, запрокинула руки за голову. Музыка чуть слышно играет. Тут и недоумевать нечего. Дочь приемник выключить забыла. Странное состояние: сна нет, и пробудиться, прорвать эту пелену сил нет.
Помните почту войны? Солдатские треугольники, а рядом с ними похоронные. Два полюса: жизнь и смерть. Существовала еще и промежуточная почта — пропал без вести. Жуткое дело: надежды нет, а верить надо. Вам непонятно мое сравнение, вы даже хмуритесь. Напрасно. Два года жил как отшельник. Ждал. Потом очнулся. В моем возрасте два года — это ой как много. Огляделся кругом — никого. Так и порешил: я и дочь. Неволить не буду. А встать на ноги, жизнь устроить помогу. Выслушала она меня — и в слезы. «Спасибо тебе, папка. Ты не огорчайся, — говорит, — нам с тобой хорошо будет».
Знал, конечно, когда-то останусь один. Придет молодой принц, современный, дерзкий. Этакий продукт интеллектуального взрыва, поговорит со мной о сложностях бытия, о новых гипотезах образования звезд и как бы между прочим заметит: «Мы, знаете ли, решили пожениться. Вы не возражаете?» Хорошо, если спросит. А то ведь может и не спросить. Матерям положено с ума сходить, закатывать глаза, причитать: «Боже мой, что с тобой будет. Вы знакомы не более месяца. Девочка моя, ты совсем ребенок». Отцы реагируют иначе: мрачнеют, становятся молчаливыми. Их не поймешь толком — мужская солидарность или попросту скупость чувств. Скорее от незнания. Семью-то видишь наскоком. Уходишь — еще не проснулись, возвращаешься — уже спят. О возрасте детей вспоминаешь лишь в дни рождения. «Быть не может! Неужели пятнадцать?» Припоминаешь, как ходил с дочерью в зоопарк. Народу — не повернешься. И не разберешь, кого больше — детей или взрослых. Посадил на плечи, так и не снимал, пока не вернулись домой. Зато впечатлений, восторгов. Все видела, все. Сколько же ей тогда было? Четыре годика. А теперь что? Отвернись — я переодеваюсь; не заходи в ванную комнату — я моюсь. Интересное кино получается — просмотрел дочь.
Говорят, для родителей дети в любом возрасте — дети. Тут уже ничего не изменишь. Зато дети, да-да, дети — они думают иначе. После восемнадцати мы им, в общем-то, не нужны. Пусть останется достаток, удобства, а в остальном… Наше присутствие носит чисто символический характер. Нет-нет, ничего не происходит. Наши заботы воспринимаются. Наши деньги находят употребление. Мы присутствуем внешне, ибо внутренний мир наших детей уже давно не доступен нам. И возгласы: «Уж я-то знаю свою дочь! Она не посмеет отказаться. Куда она денется без меня?» И еще десятки подобных откровений — самообман, мир голубых иллюзий. И знаете почему? В жизни человека соотношение прошлого, настоящего и будущего все время меняется. Отцы и дети — вечные пешеходы, идущие из пункта А в пункт Б. И те и другие живут двумя категориями времени. У одних нет прошлого, а есть настоящее и будущее. У других нет будущего, зато существует прошлое и немного настоящего. Печальное откровение, не правда ли? Суть всякого семейного конфликта покоится здесь — в переплетении времени.
С детьми нас объединяет не настоящее, нет. Удел настоящего — наше существование. Объединяет лишь будущее. До тех пор, пока для нас самих существует будущее, мы понимаем своих детей, по крайней мере мы не чужие им. Время необратимо. Наступает такой момент, когда будущего, по сути, нет. Твоя карьера, твое созидание, творчество достигли конечной станции, и твои устремления в будущее исчерпываются всего одним вопросом: какая завтра будет погода? Отныне вы и ваши дети живете в разных временных измерениях. Аминь. Не ожидали такого откровения? — Генерал тронул платком слезящиеся глаза, откашлялся. — Я и сам не ожидал. В моем откровении вы виноваты. Да, да… вы. Сначала Решетова подослали, теперь вот сами явились. Прошлое не умеет молчать. А он и вы — мое прошлое. Старики, они все такие. Им только повод дай. Да вы сидите, сидите. Я сам управлюсь. Вот и кофеварочка тут. Желаете сами сварить? Ради бога. Заодно и поучусь. Вот, будьте любезны, какой пожелаете. Четыре сорта на выбор. Ах, все сразу? Надо только перемешать? Ишь ты, век прожил, а не знал. И ложечку песку туда? Усиливает аромат? Понятно. У меня дочь по этой части искусница. И по-турецки, и по-югославски, и по-арабски. А по мне, хоть так завари, хоть этак — без разницы. Кофе — он есть кофе. Чай — другой разговор. Без чая, как без хлеба. — Генерал налил на две трети заварки, добавил кипятку и, обхватив раскаленный стакан двумя руками, сидел не шелохнувшись, сам удивлялся, что не чувствует жара.
— В жизни всегда так, — вздохнул генерал, — одно за одно цепляется, и кажется, нет конца переживаниям, заботам. Ждать пришлось недолго. Дочь училась на шестом курсе университета, когда появился он. Встречались тайком, выбирали укромные места подальше от нашего дома. Я ничего не знал, ни о чем не подозревал. Просветила сестра. Где-то увидела один раз, где-то встретила другой. «Смотри, — говорит, — дочь не прозевай. Будь все ладно, не стала бы я горячку пороть». Решил отшутиться. У меня ее бабья опека во где сидела. — Генерал похлопал себя по шее, натужно покраснел, чихнул. — Не паникуй, говорю, Ирма — девчонка видная, тщеславная. Не захороводится. Какой женщине не приятно, когда ей оказывают внимание?