Вечером сын поехал к невесте. Мать отчего-то нервничала. Все спрашивала у тебя, стоит ли Игорю жениться? Ты торопился, отвечал невпопад. Тебя вечно куда-то вызывали. На переживания подобного рода у тебя попросту не оставалось времени.
Вернулся ты лишь под утро. Открыл дверь и уже с порога почувствовал что-то неладное. В кабинете и на кухне горел свет. Заплаканное лицо матери, пустые пачки «Беломора» — обе пустые, окурки в пепельнице. Ты очень устал, и тебе не хотелось заранее ничего переживать. Сел на стул и спросил: «Ну что тут у вас? Рассказывайте». И они рассказали. На белом блюдце лежало обручальное кольцо. Сын стряхивал пепел на это же блюдце, и тогда кольцо легонько позвякивало, напоминало о своем присутствии.
«Они передумали, — пробормотала мать, закрыла рот рукой и сдавленно заплакала. — Обстановка изменилась, сейчас не до любви. «А если тебя убьют?» — Вера Антоновна так и сказала Игорю — «убьют». «Война, — сказала она. — Надо думать о другом», — всхлипы мешали матери говорить.
Ты был скупым на чувства отцом. Отчаяние матери никак не могло завладеть твоим сознанием. Ты слушал, и все случившееся представлялось тебе досадной неприятностью, не бедой, а именно неприятностью, какие могут быть и какие следует переживать спокойно. От тебя ждали слов разума, слов утешения, слов, способных все поставить на свои места. Как уж ты там себя повел в самом деле, я не знаю. Но, судя по твоему рассказу, ты остался самим собой.
«Отставить слезы. — И словно бы разговор шел о пустяке, сломанном стуле, потерянной вещи, сказал: — Ничего не случилось. Ничего. — И, уже обращаясь к сыну: — В таких случаях говорят: забудь. Я тебе скажу иначе: запомни. Только так мужчины становятся сильнее».
Ты долго молчал. Похоже, я ошарашила тебя пересказом твоих собственных слов. И тогда я спросила: «Ты желаешь повторения истории?» Твое лицо — на нем не дрогнул ни один мускул, как если бы ты не слышал моих слов. Наверное, так оно и было. Ты разговаривал не со мной, а лишь заканчивал тот прерванный разговор.
«Они знали друг друга более двух лет, — сказал ты. — Со стороны они представлялись идеальной парой».
«Оставим их в покое, — а это уже сказала я. Мое нетерпение выплеснулось наружу. — Я никогда не видела своего брата. Он был. Геройски погиб, любил несчастливо. Что брату мое отмщение? Прах не ведает чувств. Оно нужно тебе. Жертва на алтарь семейного тщеславия. Мать поняла бы меня».
Ты ничего не ответил, крутнулся на стуле и замер как изваяние. Рука машинально ткнулась в ящик, на ощупь достала футляр. Щелчок походил на треск скорлупы. Крышка отскочила, на черном бархате тускло отсвечивало золотое обручальное кольцо.
«Что делать с ним? — спросил ты и тихо подул на кольцо, сдувая невидимую пыль. — Ты призываешь меня совершить то же самое? — Щелчок, и футляр закрылся. — Я слышал, вы знакомы полгода?» — «Полгода и три дня». — «Он ждет твоего ответа?» — «Да». — «Они знают, чья ты дочь?» — «Да». — «Ты его любишь?» — «Он мне нравится». — «Нравится, — чувственная абстракция. Ты слишком мало требуешь от жизни. Поступай как знаешь. Твоему брату было тогда девятнадцать…»
Пороки, как и добродетели, — черта наследственная. Ты породил во мне хаос. Только, пожалуйста, не думай, что мой поступок — плод твоих наставлений, осознанное действие здравого ума. Можешь не заблуждаться на сей счет. Благодари Решетова. Решетов-старший перестарался, переиграл.
В назначенное время я приехала в загс. Кругом уйма народу, улыбчивые, целоваться лезут. Родственники, сокурсники, друзья детства, друзья отрочества. Ты не приехал.
Это заметили все хотя бы уже потому, что Решетов-старший явился вместе с сыном. Сережин отец, он до последнего момента надеялся, что ты приедешь. Проще было спросить у меня. Ты мог и заболеть. Не спросил. Боялся расстроить, понимал, наверное: я тоже жду.
Женщина в черном строгом костюме приоткрыла массивную торжественно-белую дверь, пошарила глазами среди галдящего многолюдья и выкрикнула наши фамилии. Нас еще не звали. Это было предупреждение — следующие мы.
Решетов-старший понял, что тебя не будет, почувствовал себя раскованнее, и голос его, прежде заглушавшийся другими голосами, стал брать над ними верх и слышался отчетливо. «Полонили мы Заварухиных, басил он, — согнули. Слаба у них кость супротив Решетовых. Слаба. Валентин Алексеевич больным сказался. Гордыня покоя не дает. Все пришли, а его нет. И на свадьбе не будет. Помяните мое слово, не будет. Заварухины — они все такие. Если что не по их — мировой не бывать. Так ведь и мы не из робких. Как узнал, кто такая, чья дочь, сердце упало. Ну, думаю, быть беде. Судьба по второму разу две семьи сводит в упор. И посоветоваться не с кем. Старуха и слушать ничего не хочет. «Расскажи сыну правду», — говорит. А чего рассказывать? Как семейную жизнь порушили? На Игоре Заварухине крест поставили? Нет, милая, поищи другого рассказчика. Ох, и круто она завернула тогда, ох и круто. «И думать не смей, — говорит. — С какой стати на своей судьбе крест ставить. Он сорвиголова, под пули полезет. А тебе в двадцать лет вдовствовать? Никаких загсов. Ах, ты ему слово дала? Не велика печаль. Слово забывается, жизнь остается». Я старуху не оправдываю, но и винить не берусь, Игорь-то погиб. Вот и получается — права старуха оказалась. Горькая та правота. И то верно — себе судьбу не выбирают…»
Решетов-старший еще долго что-то говорил, требовал сочувствия, подтверждения своей правоты. Сережа шикал на него, просил замолчать. Но Решетов-старший был разгорячен, возбужден многолюдьем, да и выпил, наверное. И тут как команда «пли!» — голос взвинченный, уходящий в сводчатый потолок: «Сергей Петрович Решетов и Ирма Валентиновна Заварухина, прошу».
Вспышка раз — он берет меня под руку. Вспышка два — Решетов-старший крякает: «Славненько, нас кличут. Айда!» Вспышка три — нам уступают дорогу. Цветы под ноги. Ура!
Вспышка пять — нет сил двинуться с места. Сережа подталкивает меня. Голос требовательный, в самое ухо: «Что же ты стоишь? Идем».
Вспышка шесть. Не помню, громко ли, тихо ли, слова — одно обиднее другого: «Обломали! Полонили! Ни-ког-да!» Фотографы. Сколько их? Один, два, пять? Еще и не поняли ничего. Блицы, как бенгальские огни, и запах, похожий на запах каленого железа.
А дальше лестница долгоступенчатая, пока спускаешься — половину свадебного марша проиграть успевают. А я просто так, через две ступеньки, без музыкального сопровождения.
Сколько безрассудных поступков мы совершаем просто так, не ведая, что чувственный взрыв мимолетен? Куда бежала я? В свои последующие пятнадцать лет? В мир нужных вещей, одной из которых я стану сама? В мир убаюкивающих фраз, где горечь разочарования от встреч бесполезных всегда сластится одной и той же пилюлей: «Не отчаивайся, дочка. Нам с тобой хорошо, а это уже очень много»? В мир слез, которые неисчислимы, которые вымывают из нас неблагополучность пережитого?.. Лишь через пятнадцать лет я вышла замуж.
Генерал сидел очень прямо, неправдоподобно прямо и долго массировал уставшие веки.
— Ее негодование изливалось столь бурно, что я с ужасом подумал: неужто все эти пятнадцать лет в жизни не было иных ощущений, кроме обиды, недовольства, несправедливости? Ради чего они собирались воедино? Чтобы однажды обрушиться на человека, перечеркнуть все доброе, истинное? Думаем, что учим, а на самом деле кликушествуем. Возьмите меня, к примеру. В тот миг мысли утратили последовательность. Да и мыслей-то не было. Какая-то галиматья сродни молению, бабьим слезам под стать. Ты никому не нужен. Все эти годы ты жил в придуманном мире. И незачем искать виноватых. Все в прошлом, и ничего в будущем. Это даже не прозрение. Тебе зачитали приговор. Поздно заниматься самовоспитанием, извлекать уроки. Жизнь прожита.
Она говорила, а я судорожно выискивал оправдания ее гневу, я не верил ей. Муж передал наш разговор в извращенном виде, с издевкой. Она поверила. И вот теперь…
Не смотрите на меня так. Да-да, я искал оправдания, хватался за соломинку, готов был поверить в любой обман. Хоть что-нибудь, хоть отблеск надежды. Она меня любит. Не было больничной палаты. И этой минутной, зловещей крикливости не было. Ну, поспорили. Экая невидаль — ссора. Я тоже к ней несправедлив. Дался мне этот зять. Им жить.
Люди как книги. С той лишь разницей, что на чтение некоторых из них уходит целая жизнь.
Удивительно, но я так и не задал ей мучившего меня вопроса: знала ли она про разговор о завещании? — Генерал судорожно потер озябшие руки, сунул их под вельветовую тужурку и какое-то время согревал на груди. — Не задал. Забыл, наверное. Мне очень хочется верить, что так оно и было на самом деле — забыл. Случившееся не прошло бесследно. Я написал завещание, положил его в письменный стол на видное место. И хотя никто не знал его содержания, сам факт присутствия подобного документа неожиданным образом примирил стороны.
Ваш телефонный звонок, Глеб Филиппович, я принял как дар судьбы. Идея купить собаку принадлежала мне. Не пытайтесь постичь логику моих поступков. Я и сам недоумеваю. Примирение показалось зыбким. Задобрить хотел? Нет, не то. Было время, я удивлялся ее способности принимать мои привязанности, увлечения как свои собственные.
В моем понимании, это было прекрасное время. В ее? Право, я еще не перестроился, не научил себя смотреть на окружающий мир через призму ее обид.
Отчаянная попытка старика если и не вернуть дочь, то хотя бы высветить в ее памяти дни, часы, когда общение с собственным отцом не тяготило ее, когда она непридуманно считала себя счастливой.
Дочь очень любила животных. Лес, река — она и рыбачка, и охотник заправский. Я же сказал, наши увлечения были общими. Окружение диктует привычки. Стиралась разница в возрасте. Мои друзья удивлялись ее ловкости, умению справляться с чисто мужскими обязанностями: угадать след, наладить перемет. Она различала пение птиц, чему я так и не научился за всю свою жизнь, распознавала травы, собирала их. Сто очков вперед любому знахарю. Но во всем этом не было той тошнотворной практичности, которая делает из человека добытчика. В цветах ее удивляли оттенки, в травах — аромат, в пении птиц — настроение, в повадках зверей — мудрость.