«И вновь я возвращаюсь…» — страница 11 из 30

Так они встретили новый, 1873 год. Далеко — за пустынями, за горами и за лесами — снежная родина… Матушка, верно, поминает с тихой молитвой своего странника-сына, и отдаленно не представляя, где ее Николай в этот момент находится… Старая Макарьевна ставит на стол, озаренный тусклым светом свечи, до блеска начищенный самовар и краем передника вытирает глаза… В такие минуты с особенной силой и ясностью вдруг понимаешь: господи, какое же это счастье — быть дома, рядом с родными и близкими…

К середине января они вышли к берегам Голубой реки — Янцзы — величайшей реки Центральной и Восточной Азии. Отсюда до Лхасы оставалось менее месяца пути, по зато и денег в экспедиции совсем не осталось. Взвесив еще раз все и хорошенько обдумав, Пржевальский подтверждает свое решение — двигаться обратно на Кукунор и Ганьсу, встретить там весну и уже знакомой дорогой без проводника, которому и заплатить-то нечем, идти в Алашань.

Стройно: давно ведь знал, что не удастся в Лхасу пройти, а как тяжело было повернуться спиной к ней… Видно, оттого что близка она и будто бы видится даже…

В Дунюаньине их встретила радость. Русский посланник в Пекине, по обыкновению внимательный и заботливый, выслал сюда деньги, письма из России и газеты за прошлый год. Это был праздник…

Снова и снова перечитывали они письма, с упоением погружались в газеты, где рассказывалось о событиях, минувших почти год назад. Но и какими же одинокими почувствовали они себя в эти минуты… И снова едкой болью отозвались мысли о родине.

Здесь же уже перед самым своим возвращением им суждено было пережить еще одно испытание. Вот ведь в самом деле увидеть наводнение в безводных горах редко кому удается…

Несчастья, однако, на том не кончились. Теперь Николай Михайлович смог напять проводника и с легкой уверенностью вышел в дорогу. С неделю после выхода из Дунюапьина никаких происшествий не было, но потом, после перехода верст в тридцать, когда воды в бочонках уже почти не осталось, проводник сказал, что потерял дорогу к колодцу. Это, однако, не страшно, уверял он, поскольку неподалеку, всего-то верстах в пяти, есть другой колодец, и указал направление.

Жара меж тем становилась невыносимой. Ветер поднимал раскаленный воздух и вместе с соленой пылью и мелким песком бросал в лицо утомленным путникам. На все вопросы о колодце проводник говорил, что он совсем рядом — вон за тем недалеким песчаным холмом. Идти по песку, нагретому до шестидесяти трех градусов, было невероятно трудно… Собаки Фауст и Карза мучились так же, как люди, и Пржевальский велел изредка смачивать им головы. А воды-то всего полведра и осталось…

Версту за верстой проходили они, а колодца по-прежнему не было. Фауст не мог уж идти, а только выл и ложился на горячий, как раскаленная сковородка, песок, и Пыльцову пришлось взять его на верблюда.

До колодца, как убеждал проводник, оставалось пять-шесть верст пути, и, казалось, вытерпеть эту дорогу уже невозможно…

В последний раз подав слабый голос, испустил дух измученный Фауст… Столько трудностей перенес преданный пес вместе с людьми… Но теперь и люди могут погибнуть: всего несколько стаканов воды у них оставалось… В полуобморочном состоянии продолжали они свой путь.

Приказав Иринчинову скакать вместе с проводником к колодцу, Пржевальский из последних сил вел вперед караван. Время в ожидании, пока двое вернутся, тянулось убийственно медленно…

Спас их котелок свежей воды, что привез Иринчинов. Более девяти часов они шли по страшной жаре безостановочно и почти без воды.

Ночь была бессонной, мучительной. Гибель Фауста всех так огорчила, что никто не стал есть, только пили снова и снова. Утром, опуская собаку в могилу, Пржевальский с Пыльцовым не смогли сдержать слез…

Дальнейший путь в Ургу прямиком через Гоби вряд ли был хоть чем-нибудь легче. Иссушающие горячие ветры, бьющие путников днем и ночью, пылевые бури, следующие почти беспрерывно одна за другой. Идя через Гоби, Пржевальский часто вспоминал пустыни Северного Тибета, которые когда-то казались ему ужасными, а теперь в сравнении с песчаными пространствами Гоби выплывали в памяти благодатной страной. Там хоть изредка встречалась вода, попадались хорошие пастбища, здесь же мертвый пейзаж, не оставляющий путнику ни малейшей надежды. Молчаливая смерть, дышащая испепеляющим жаром.

Но они знали: скоро все это кончится. Время жестоких испытаний подходило к концу. Все ближе и ближе становилась Урга. Почти полторы тысячи верст караван прошел, не встретив на своем пути ни единого озерца или хотя бы ручья. Если что и попадалось, так соленые лужи, некоторое время не просыхавшие после дождя. И вот, слава богу, долгожданная мутная Тола… Леса у ее берегов… Как радостно после песков видеть листву на деревьях…

В первых числах сентября путешественники появились в Урге. Вконец оборванные, измученные дорогой почти в двенадцать тысяч километров, на которую они потратили тридцать четыре месяца, но достигшие цели и потому безмерно счастливые!

«Не берусь описать впечатлений той минуты, когда мы впервые услышали родную речь, увидели родные лица…» — только и смог Пржевальский тогда написать…

В первый день им странным казалось все: столовые приборы, посуда, мебель и зеркала. Необыкновенно возбужденные, они не смогли ночью уснуть… А на другой день — блаженство! — русская баня, которой они не видели почти два года и в которой они внезапно так ослабели, что едва могли стоять на ногах…

Еще через две недели они были в Кяхте, в городе, где начинался их такой долгий и трудный путь.

Экспедиции удалось сделать удивительно много. Открыты новые, неведомые науке хребты, впервые обследованы области Северного Тибета и примыкающие к Куку-нору, замерены высоты, до которых возвышается Тибетское нагорье. В коллекции, собранной Пржевальским, было около десяти тысяч растений, насекомых, пресмыкающихся, рыб, зверей… Некоторые из них — те, что раньше известны не были, исследователи назвали его именем: рододендрон Пржевальского, ящурка Пржевальского, ящерица-круглоголовка Пржевальского, расщепохвост Пржевальского.

Верный его товарищ Михаил Александрович Пыльцов тоже удостоился подобной чести, В ботанических и зоологических атласах появились герань Пыльцова, ящурка Ныльцова, и уже другой расщепохвост Пыльцова. Небольшая, но все же дань отваге и верности…

Одному из друзей Николай Михайлович написал: «…я удивляюсь, как еще могли мы пройти так далеко с такими ничтожными средствами, Если это было так дешево и легко, то почему же до сих пор ни один ученый путешественник не был в странах, нами исследованных? Конечно, мне нечего хвастаться перед вами своими подвигами, но я скажу откровенно, что наше путешествие достигло таких результатов, каких я сам не ожидал».

Но как же хорошо, как же чудесно с сознанием исполненного долга возвращаться домой!

Май — декабрь 1886 года

Тихо, пустынно в доме, когда нет гостей. Гулко отдаются в стенах шаги, доносится откуда-то покашливание старой Макарьевны — сейчас войдет, наверное, оправит у порога седые волосы, спросит, не подать ли чаю Николаю Михайловичу…

Милая, добрая Макарьевна… Сколько Николай Михайлович помнил себя, всегда она была рядом. Сидела возле постели, когда хворал он мальчишкой, заботливо ухаживала за матушкой, ежели той нездоровилось, А как она ждала его после долгой отлучки — будь он в Петербурге, в Варшаве или еще где-нибудь… Радовалась, будто родного сына встречала… Да и сам он привязался к ней как к родной и близкой душе.

Тихо-тихо вокруг… Скорей бы уж приезжали Ро-боровский с Козловым… А то этак совсем одичать можно… Только и есть спасение — заточиться в избушке да и погрузиться с головой в писанину…

Зато иногда — такая отрада! — бросить нарочно дела, снять со стены двустволку, уйти в лес подальше и бродить в одиночестве, пока не стемнеет. Так хорошо заночевать в лесу же под слабый шелест еще свежих листьев! Сочный, невыразимо приятный запах отовсюду сочится — от земли и травы, от нарубленных веток ельника, от тлеющих углей костра…

А утром, едва промочив горло холодной водой из фляги, засесть в одному ему известном месте в засаде с краю поляны, выжидая, когда прилетят глухари.

В такие дни, проведенные под пологом леса, с одинокими ночевками, с блужданием в сумрачной чаще ольховника или в светлом подлеске березовой рощи — в такие дни дышится особенно глубоко и свободно. И исчезают, становятся далекими и расплывчатыми заботы суматошной столичной жизни.

До удивления быстро утомлял его Петербург. Хорошо, что теперь до осени никуда уезжать из Слободы не придется…

Бросив взгляд на стол, Пржевальский увидел большой конверт. Видно, Макарьевна положила, пока его в доме не было. Взрезав конверт, Николай Михайлович развернул хрусткий бумажный лист и сразу взглянул на подпись: «К. С. Веселовский, непременный секретарь Академии наук». Внимательно начал читать.

Странная, однако, просьба… Веселовский просил как можно скорее сняться на фотографию и обязательно в профиль и, как только она будет готова, тут же без ретуши отослать ее в академию.

Отложив письмо, Пржевальский задумался. В самом деле странная просьба… И спешка какая-то… К чему это все? Легко им сказать — фотографию… Взял извозчика, съездил — и все: в Петербурге-то сложности нет никакой. А здесь в Смоленск надо ехать по весенней распутице, по полному бездорожью.

Сев за стол и взяв перо, Пржевальский начал письмо академику Александру Александровичу Штрауху, с кем сотрудничал вот уже скоро пятнадцать лет. Самому Веселовскому счел писать неудобным.

«Спросите у К. С. Веселовского, не годен ли будет портрет на две трети поворота головы, снятый теперь в Петербурге; такой у меня есть и я могу его прислать».

Ответ Штрауха, где тот вежливо настаивал именно на портрете в профиль, еще более озадачил Пржевальского. И что значат эти слова: «…а то нашему художнику не хватит времени исполнить ту вещь, для изготовления которой именно нужен портрет. Что это за вещь, вы, вероятно, давно отгадали».