«И вновь я возвращаюсь…» — страница 16 из 30

Бросалось многое, даже очень многое, но самой тяжелой минутой всегда было для меня расставание с матерью. Ее слезы и последний поцелуй еще долго жгли мое сердце. Не один раз среди дикой пустыни или дремучих лесов моему воображению рисовался дорогой образ и заставлял уноситься мыслью к родному очагу…»

Описание первого в своей жизни путешествия — свою первую книгу он посвятил матери. Если судьбе будет угодно, чтобы завершил и это прерванное путешествие, новую книгу он посвятит тоже ей.

Через четыре дня после телеграммы от брата Пржевальский получил телеграмму из Петербурга. Военный министр Д. А. Милютин счел неудобным в сложившихся обстоятельствах идти в глубь Китая.

Вот и все. Теперь дорога одна — домой, в Петербург. К своему удивлению, Пржевальский понял, что огорчен менее, чем можно было бы предположить, наверное, внутренне готовился все-таки к неудаче. Сразу же стал себя убеждать, что все это к лучшему, поскольку из-за болезни, из-за оставшейся слабости не смог бы дойти до Тибета. А что другое, кроме такого вот самоубеждения, оставалось…

Противоречивые чувства одолевают в это время его. С одной стороны, он уверяет всех и самого себя в первую очередь, что в конечном счете существующее положение сложилось действительно к лучшему, и при этом напускал видимость бодрости. А с другой стороны, из-за вынужденной необходимости ворочаться назад ощущал в душе тяжесть и грусть. Не раз появлялись и текли против желания слезы…

Отчего же так неохотно он едет домой? Отчего и долгожданная радость — оказаться в Отрадном — уже не в радость? Наверное, оттого, что в страннической жизни, полной лишений и трудностей, много и счастливых минут, которые не забываются никогда. И еще потому, наверное, что только в дороге, где-то вдалеке от городской суетливой жизни можно испытать ощущение полной свободы.

Он прощается со своей трудной, но счастливой дорожной жизнью, хотя и с твердой уверенностью, что прощается с ней ненадолго.

В конце мая Пржевальский уже в Петербурге. Врачи, обследовавшие его, пришли к заключению, что состояние, в котором он пребывает, вызвано нервным переутомлением, и как лучшее средство для излечения рекомендовали пожить в деревне. Получив отпуск на четыре месяца, Николай Михайлович уехал в Отрадное.

Лето выдалось дождливым, холодным, но Пржевальский ежедневно купался в озере, охотился, рыбачил и быстро обретал прежние силы. Здесь он узнал, что Академия наук избрала его своим почетным членом, а Берлинское географическое общество по случаю пятидесятилетия Александра Гумбольдта учредило большую золотую медаль, и первым, кому медаль присуждалась, стал он, Пржевальский.

Принимал награды спокойно, сдержанно, считая лобнорское путешествие незаконченным, малоудачным. А ведь он открыл Алтын-Таг и Лобнор! Одно только открытие Алтын-Тага, северного хребта Тибетского нагорья, доселе науке неведомого, чего стоило! Оказывается, нагорье простирается на целых три сотни верст севернее, чем было принято думать. Кроме того, стало ясно, почему древний путь из Туркестана в Китай — тот самый путь, которым прошел и Марко Поло, пролегал по высокогорной равнине Лобнор. Пржевальский объяснил, почему: у подножия Алтын-Тага скорее можно найти воду и корм для скота.

А сам Лобнор? Ведь теперь это озеро из предания стало реальностью!

Вокруг этого открытия, правда, возникла дискуссия: известный немецкий географ и геолог барон Фердинанд Рихтгофен, превосходно знавший древние источники, где описывался Лобнор, усомнился в том, что Пржевальский открыл именно это озеро. В изысканных выражениях и с искренним уважением к русскому исследованию Рихтгофен заметил, что Пржевальский открыл другое озеро, поскольку вода в нем пресная. А в Лобноре, описываемом в древних книгах, вода соленая. Следовательно, его следует искать несколько севернее озера, открытого господином Пржевальским.

В «Известиях Русского географического общества» за 1879 год Николай Михайлович ответил Рихтгофену небольшой заметкой, где обосновал свои доводы в пользу истинности открытого им озера.

Господин Рихтгофен ссылается на древние китайские карты? Что ж, они хорошо известны. Хорошо известна также и многократно доказанная их неточность с изобилием грубейших ошибок. Кроме того, за истекшие столетия озеро мелело, зарастало тростником, меняло свои очертания и даже передвигалось. Это необыкновенное блуждающее озеро! Дельтовая протока Тарима перемещались, и в результате Лобнор кочевал с одного места на другое. Поэтому и берега его положить на карту — задача не только трудная, но и неблагодарная: они почти непрерывно меняются. Это озеро словно неясный, таинственный призрак…

А что касается пресной воды, то почему она должна быть соленой, если озеро — разлив пресноводного Тарима? Дальше же, попадая в солончаки и болота, вода действительно засолоняется, как и возле солончаковых берегов.

Ответ Пржевальского был переведен на многие европейские языки, на немецкий, естественно, прежде всего. Новых возражений Рихтгофен не нашел и в своей речи по поводу учреждения большой золотой медали имени Гумбольдта высоко оценил открытия Пржевальского, представив его к награждению этой медалью. Однако споры вокруг Лобнора долго еще продолжались…

Да только все равно ведь Пржевальский прав оказался.

Теплой осенью 1887 года

Все лето он безотлучно провел в Слободе. Строительство нового, двухэтажного дома закончилось. Дом был большой — с шестью комнатами внизу, тремя наверху, с мезонином, с мебелью, сделанной на заказ в Петербурге. В просторной гостиной стоял на задних лапах тибетский медведь, держащий в передних лапах поднос, куда заботливая Макарьевна накладывала свежие яблоки, сливы. Николай Михайлович поедал фрукты в огромных количествах.

Позади медведя над ним висела акварель, написанная другом Пржевальского, генералом, бароном А. А. Бильдерлингом, где был изображен хозяин нового дома с ружьем, весь обвешанный убитыми утками после охоты в тростниковых зарослях на Лобноре. Иногда Пржевальский, проходя эту комнату, останавливался и долго смотрел на картину. Она ему нравилась.

Под взглядом его тростники раздвигались, он шел сквозь чащу, слушая сухое шуршание листьев и вглядываясь в голубеющий впереди просвет, за которым открывалась водная гладь. По ослепительно синему небу неслись облака, увлекаемые сильным, порывистым ветром, взлетали и опускались на воду тысячи птиц, оглашая воздух громким хлопаньем крыльев. Пахло свежей зеленью, тиной… В ушах его гремели выстрелы дуплетом, из обоих стволов, правое плечо ощущало быструю двойную отдачу, с неслышным в общем шуме всплеском падали в воду сбитые влет утки…

Потом он поворачивался спиною к картине, в мыслях все еще оставаясь среди тростников, рассеянно пересекал гостиную, открывал дверь в столовую, обвешанную чучелами пышноперых фазанов, среди которых красовалась голова оронго. Отсюда он шел в обширный кабинет, на стенах которого висели карты Азии, в углу, рядом с письменным столом — шкаф, где за стеклянными дверцами матово поблескивали стволы охотничьих ружей, а возле стены стояла тускло отсвечивающая бронзой фигурка Будды.

Подле кабинета располагалась спальня с богатырской кроватью — под стать хозяину.

В гостиной была и вторая дверь, выходившая на террасу, увитую лозой дикого винограда. По деревянным ступеням террасы можно было спуститься в сад, пройтись по дорожкам, аккуратно посыпанным желтым озерным песком, среди кустов дикого ревеня, привезенного из Ганьсу, среди яблонь, слив и вишен. Сам хозяин по дорожкам ходить не любил и, направляясь в свою любимую хатку, шел всегда напрямик, обходя только грядки.

Николаю Михайловичу очень хотелось, чтобы сад посильнее разросся, чтобы ветви склонялись над окнами и чтобы по весне слетались в него соловьи. Сад и правда быстро густел, дремучел, делался тенистым, уютным. Пржевальский с радостью им любовался.

В один из осенних дней он получил телеграмму: Петя Козлов успешно окончил училище и ехал погостить в Слободу. Истомившийся в одиночестве, без друзей Николай Михайлович ждал его с нетерпением. Как-то вдруг осознал, до чего же они дороги все — Козлов, Эклон, Роборовский, Иринчинов с Чебаевым! Вроде бы и родными даже стали они…

И вот к крыльцу нового дома подкатывает слободская тройка, встречавшая Козлова на станции. Пржевальский, широко улыбаясь, сходит со ступеней и стискивает Козлова в могучих объятиях. Здесь же лучащаяся улыбкой Макарьевна, повар Архип, другие домашние — и все они, как и хозяин дома, спешат обнять дорогого гостя. И сам Козлов чувствует в эту минуту, будто вернулся домой после долгой отлучки.

В дом, однако, Пржевальский Петра не пустил, а подвел, все еще обнимая, к весам и заставил взвеситься. После этого достал из кармана записную книжку и сделал аккуратную запись. «Будешь уезжать — узнаем, сколько прибавил, — рассмеялся Николай Михайлович в ответ на недоуменный взгляд гостя. — Я, брат, намерен тебя как следует откормить после твоего училища!»

Взяв Петра под руку, Николай Михайлович повел наверх, где была уже приготовлена комната — посмотреть ее и привести в порядок себя. Потом они сошли в кабинет, и хозяин, подведя гостя к шкафу с ружьями и отворя стеклянные дверцы, заставил поздороваться со штуцером Ланкастера, с дробовиком Пёрде, приложившись к обоим.

«Вот видишь, как они скучают по тибетским медведям и диким якам и опять зовут меня туда… — проговорил Николай Михайлович. — Пожалуй, пойдем, как ты думаешь?»

«Конечно, пойдем!» — ответил тихо, с улыбкой Козлов.

А стол уже ломился от угощенья. Все как и полагается в этом доме — и заедочки, и усладеньки, и запивочки. Пржевальский с таким аппетитом набросился на еду, будто нарочно бог знает сколько голодал, дожидаясь Козлова.

Никак они не могли вдосталь наговориться… Перебивая друг друга, вспоминали последнее путешествие, спустились в сад, продолжая оживленно беседовать, прошли мимо хатки, взошли на холм, поросший березами, присели над озером — и все говорили, говорили безостановочно…