Я бродил по Москве, выбирая глухие арбатские переулки, где снег еще не стаял и в весеннем воздухе гулко разносились звуки. Дворники скребками счищали лед с тротуаров, сгребали звонкие ледышки к обочине. Был март.
Еще не насытившись после серого лагерного однообразия, я впитывал цвета, звуки, движение городской сутолоки, подолгу глядел на какой-нибудь карниз или причудливую узорчатую решетку особняка. Волосы еще не отросли как следует, и я старался реже снимать шапку, а пальцы были по-прежнему желтые от махорки. Хорошо, когда будущее таит в себе хоть капельку неизвестного, — жить легче. Я же знал все заранее — зеленые лефортовские стены, этапы, бесконечные споры о генералиссимусах и паскудный лагерный развод, когда, наглотавшись бурды из клейких рыбных костей, ждешь у ворот, переминаясь с ноги на ногу, пока вертухай в тулупе не пересчитает всех по пятеркам.
Что ж, будем считать, что мне просто не повезло. Не будет у меня семьи, не будет профессии, и, когда под старость незнакомые люди станут спрашивать, кто я такой, чем занимаюсь, буду врать, что геолог.
— Одичал, знаете, по экспедициям. Всё в тайге да тайге.
В тот год мне все-таки очень не хотелось возвращаться в тюрьму.
В мае я дал первое интервью корреспонденту Ассошиэйтед Пресс Холгеру Дженсену. Рассказывал о тюрьмах, о лагерях. Основной удар делал на описание психушек — из-за этого-то я, собственно, и полез в драку. Затем, чуть позже, — большое телеинтервью с нашим другом Биллом Коулом, корреспондентом CBS в Москве, — уже только о психушках.
Это была целая операция. Человек двадцать корреспондентов и русских поехало за город в лес с детьми и женами — на пикник. КГБ держался в стороне, наблюдал издали — в основном беспокоясь только не пропустить момент нашего отъезда. Поэтому нам с Биллом было сравнительно легко устроиться так, чтобы чекисты не видели, что он снимает наше интервью. Собственно говоря, снять оказалось не трудно, вот переправить потом фильм через границу — гораздо труднее. Билл сделал еще два интервью — с Амальриком и Якиром, а я отдал ему магнитофонную пленку с записью выступления Гинзбурга, пришедшую из мордовского лагеря. Словом, целый обоз. До Америки он шел месяца три.
После моих интервью произошло еще одно событие, привлекшее внимание к вопросу о психиатрических преследованиях, — насильственно госпитализировали известного ученого Жореса Медведева. Всполошился весь академический мир — репрессии подбирались к ним вплотную. Самые крупные ученые страны возглавили кампанию за его освобождение.
Ни сам Жорес Медведев, ни его брат Рой Медведев не считали в тот момент, что шумная кампания вредит делу — помогает «ястребам» советского руководства и мешает «голубям». Наоборот, попавши в беду, они отлично понимали, что только широкая гласность спасет их. Рой Медведев каждый день выпускал информационный бюллетень о положении дел. Пользуясь своими связями в мире солидных людей, он уговорил написать или подписать письма в защиту брата даже тех, кто обычно не участвовал в наших протестах. Событие имело значительный резонанс во всем мире, и, хотя власти сдались довольно быстро — через 19 дней, — наши заявления о психиатрическом методе преследования нашли новое подтверждение. Появлялась надежда, что достаточно энергичная кампания может заставить власти вообще отказаться от использования психиатрии в репрессивных целях.
Хорошо Жоресу Медведеву — он был достаточно известен в ученом мире. Но как быть с рабочим Борисовым или каменщиком Гершуни, студентками Новодворской и Иоффе, художником-оформителем Виктором Кузнецовым? Из-за них академики не пойдут скандалить в ЦК, а мировое содружество ученых не пригрозит научным бойкотом. По нашим данным, сотни малоизвестных людей содержались в психиатрических тюрьмах по политическим причинам. Кто будет воевать за них?
Я пришел к выводу, что необходимо собрать обширную документацию, свидетельские показания, заключения экспертиз — ведь именно этого боятся власти, именно это опровергает миф о «клевете».
Основной аргумент властей сводился к тому, что неспециалисты не могут оспаривать заключение специалистов. Такая попытка и будет расцениваться властями как клевета. Что ж, попытаемся найти честных специалистов.
Документацию собирали, как говорится, всем миром — каждый вносил свою лепту. Конечно, самая существенная часть пришла от наших адвокатов, которые защищали «невменяемых» и имели допуск к их делам. Только так можно было получить подлинные заключения экспертов. Другую часть документации составляли свидетельства бывших «невменяемых» — это позволяло изучить историю вопроса. Потом письма и свидетельства нынешних заключенных психиатрических тюрем и их родственников о режиме в этих тюрьмах. Судя по таким свидетельствам, мало что изменилось с тех пор, как я сам там был. Разве что «лечить» стали более интенсивно, более мучительно. Собирались сведения и о вновь открывающихся спецбольницах, их фотографии, фамилии врачей, ответственных за психиатрические злоупотребления.
Самым известным к тому времени было дело генерала Григоренко. Его тюремный дневник 69-го года, с подробным описанием следствия и экспертизы, уже публиковался в западной печати. Но мало кто знал, что первая экспертиза в Ташкенте, во главе с профессором Детенгофом, не только признала его полностью вменяемым, но и настоятельно не рекомендовала проводить повторные экспертизы в дальнейшем. Ташкентские эксперты писали:
«Сомнений в психическом здоровье Григоренко при его амбулаторном обследовании не возникло. Стационарное обследование в настоящее время не расширит представления о нем, а, наоборот, учитывая возраст, резко отрицательное отношение его к пребыванию в психиатрических стационарах, повышенную его ранимость, — осложнит экспертизу».
Но именно после этого КГБ в срочном порядке отправил его в Москву, в Институт Сербского, на повторную экспертизу, где Лунцу ничего не стоило оформить эту «ранимость» и «отрицательное отношение к пребыванию в психиатрических стационарах» как паранойю с «наличием идей реформаторства».
Я сам хорошо знал Петра Григорьевича Григоренко, знал близко всю его семью, и должен сказать, что редко встречал в своей жизни человека, более осторожного в суждениях, более самокритичного и скромного. Но ведь мои «честные специалисты» — если я их найду — не будут знать его лично. Оставалось полагаться на достаточную очевидность самих заключений.
Явное противоречие мнений различных экспертов было и в деле Горбаневской. Почти десять лет она находилась под диспансерным наблюдением психиатров в связи с невротическим состоянием в молодости. Перед самым арестом комиссия гражданских врачей-психиатров еще раз освидетельствовала ее и сняла с диспансерного учета. Такое заключение было вынесено 19 ноября 1969 г.:
«На основании изучения истории болезни, катамнестического анализа более 10 лет и осмотра — данных за шизофрению нет. В настоящее время в направлении в психиатрическую больницу не нуждается».
А 6 апреля 1970 г. Лунц и компания находят у нее шизофрению. Ту самую «вялотекущую», которую сам Лунц не признавал — это было мне известно. Была в заключении Института Сербского и явная, сознательная, легко доказуемая ложь. Обосновывая свой диагноз, эксперты Института Сербского ссылались на «недоброжелательное отношение к матери и равнодушие к судьбе детей» — симптом эмоциональной уплощенности. Между тем именно в период следствия и экспертизы она писала детям и матери письма, полные заботы и беспокойства, которых эксперты предпочли не заметить.
Некоторые письма удалось достать и приложить к заключению.
Совершенно анекдотически звучало заключение рижской экспертизы по делу Яхимовича. Председатель крупного колхоза в Латвии, убежденный коммунист, он в 1968 г. написал открытое письмо в ЦК, озабоченный тем, что наши московские процессы того времени наносят серьезный ущерб делу коммунизма во всем мире. Он был исключен из партии, снят с работы, едва устроился истопником, но не прекратил своих протестов. С тех же коммунистических позиций он осудил оккупацию Чехословакии и вскоре был арестован.
Вся описательная часть экспертного заключения состояла из хвалебных эпитетов. Если бы не заглавие — можно подумать, что читаешь характеристику человека, представленного к правительственной награде.
«Заявляет, что никогда и ни при таких условиях не изменит идее борьбы за коммунистический строй, за социализм… На основании вышеизложенного комиссия приходит к заключению, что Яхимович обнаруживает паранойяльное развитие у психопатической личности. Состояние больного должно быть приравнено к психическому заболеванию, а поэтому в отношении инкриминируемых ему деяний Яхимовича И. А. следует считать невменяемым. Нуждается в прохождении принудительного лечения в больнице специального типа».
Словом, почти швейковская история. Со стороны рижских врачей это, видимо, был акт пассивного сопротивления: «Выводы сделаем какие приказано, а уж опишем как есть». Даже суд вынужден был направить Яхимовича на повторную экспертизу в Институт Сербского: слишком уж саморазоблачительно. Лунц завершил дело — оформил все как надо. Всего удалось нам собрать только шесть документированных «историй болезни», но каждая из них была очевидна даже для неспециалиста. Других же материалов: воспоминаний, свидетельств, данных о спецбольницах — набрался чуть не целый чемодан.
Начались поиски «честных специалистов», и тут мы натолкнулись на непреодолимые препятствия. Крупные психиатры, профессора и заведующие клиниками, в частных беседах соглашались, что наши материалы не оставляют сомнений в преступности действий властей. Они даже подсказывали некоторые идеи, ходы, объясняли возможную механику отношений между КГБ и психиатрами, соглашались анонимно написать свои заключения по указанным делам, но категорически отказывались выступить открыто.
— Среди нас нет академика Сахарова, — говорили они. — Ему, чтобы заниматься своей наукой, хватит бумаги и карандаша. А нам нужны клиники. Если нас лишат клиники — мы больше не психиатры, а за открытое выступление, ясно же, всех погонят с работы. Как минимум.