И время и место — страница 61 из 167

Его Дево, однако, восславляет в полемической манере, постоянно ведя спор с европейскими «клеветниками», которые искажают в своих писаниях светлый облик императора:

Ну что же? вот он, царь – преступный, злобный гений,

Предмет хулы, клевет и подлых оскорблений;

Он без охраны здесь, вперед один идет;

Ужель невинных жертв он кровь ручьями льет?

Ужель виновен он в жестоких злодеяньях

И прихотям его не будет оправданья?

Нет, не поверю я фантазиям писак,

Не стану я читать памфлетов, полных врак.

[La Nicolaïde: 28]

Аргументация Дево вполне традиционна: «клеветники» не знают российских нравов и потому не понимают, что России необходим единый властитель, меж тем, если бы русские люди не подчинялись самодержавному государю, весь мир бы увидел, как они «скипетром грозят кровавых демократий». Помимо политического, в пользу самодержавия работает и географический фактор: Россия велика, а следовательно, тому, кто восседает на престоле «полуазиатском», необходимо «тюрбаном увенчать балтийское чело» [La Nicolaïde: 29]4. На протяжении всего финала поэмы Дево спорит с «мечтателями», которые воспевают «прелести девяносто третьего года»; сочинителей этих он уподобляет «ретивым скакунам, готовым рвать поводья», а сам, в отличие от них, восхищается «державою-полипом» и «плотника-царя престолом-стерьоти-пом» [La Nicolaïde: 30].

Тот же метод «аргументированного» восхваления российского императора и одновременной полемики с его хулителями Дево применяет и в прозе:

Так вот, я спрашиваю вас, господа, вас, видящих в Николае человека с хищным взглядом и сердцем гиены! Как бы поступили вы в этот решающий миг, от которого зависела судьба империи и короны? Стали бы мирно дожидаться, пока заговорщики проникнут во дворец и перережут всю царскую семью? [Mosaïque: 137–138]5.

Пожалуй, именно это стремление не просто воспевать Николая, но воспевать его «с доказательствами в руках» – самая любопытная черта «творческого метода» Дево-Сен-Феликса, противоречащая его жизненной и литературной стратегии. Вообще-то жизнь Дево – это та самая «постоянная, неослабная погоня за протекцией», которая характеризовала литераторов XVIII столетия и которая была «основным принципом литературной жизни» в отсутствие литературного рынка [Дарнтон: 199–200]. Конечно, искатели государевых милостей подвизались при русском дворе и в первой половине XIX века, однако такое использование литературы стремительно маргинализировалось и становилось анахронизмом. Свою жизненную программу Дево выразил в одном из стихотворений: «Хвалу не будем расточать, / Но и хулу не станем слушать; / Ту власть должны мы воспевать, / Что нам дает спокойно кушать» (л. 19). Республиканцев, которые «на головы царей стремят огонь отмщения», он в «Николаиде» обвиняет в том, что ими двигала исключительно жажда наживы: эти новые Фабриции «желали, чтоб златой телец принадлежал им» [La Nicolaïde: 14]. Сходным образом в прозе 1847 года Дево с искренним недоумением высказывается по поводу Ивана Головина, выпустившего в 1845 года в Париже антирусскую брошюру «Россия при Николае I»:

Головин – законченный пессимист, он на все жалуется, ничего не признает достойным одобрения, он размахивает топором направо и налево; и что же он от этого имеет? конфискацию имущества, разлуку со всеми, кто ему дорог, гнев государя, которому он поклялся служить [Mosaïque: 183].

Иначе говоря, Дево судит других исходя из собственной – как уже было сказано, архаической и анахронической6 – системы ценностей, в рамках которой автор сочиняет поэму в первую очередь ради того, чтобы прислужиться императору, получить в награду брильянтовый перстень и право сыграть бенефис. Дево и книгу 1847 года сочинил и напечатал – о чем честно предупредил в предисловии – потому, что во Франции распространились слухи о намечающемся сближении России и Франции и предстоящем приезде императора Николая в Париж.

Конечно, автор «Николаиды» охотно продал бы энное количество ее экземпляров и на словах очень скорбел о невозможности это сделать, но все-таки благосклонность властей и возможность получить от них денежное вспомоществование он ценил гораздо выше.

Эта анахроничность Дево особенно видна при сравнении его с Кюстином, который действовал уже в условиях литературного рынка, т. е. писал свою книгу о России не ради перстня и высочайшего одобрения, а ради того, чтобы высказать некие убеждения и получить гонорар от издателя. Дево, кстати, эту разницу очень хорошо сознавал. В статье о Кюстине, презрительно именуя маркиза «законченным дипломатом, дипломатом-инквизитором, Талейраном путевых заметок» за умение беседовать с императором, а за использование этих бесед в книге – «Макиавелли, перерядившимся в паломника» [Mosaïque: 286–287], Дево отзывается об авторе «России в 1839 году» с ненавистью и завистью:

Первоклассный аристократ, любящий законных королей, высмеивающий самодержцев, которые унижаются до того, чтобы пожать ему руку, и кадящий королю-гражданину и конституционному правительству, которым он вынужден подчиняться, – мне никогда не понять, как может уживаться все это в политическом сознании одного человека [Mosaïque: 290]7.

Аристократ Кюстин предал свой класс; разночинец Дево, напротив, остается предан монархическому принципу, причем, верный своей манере, логически объясняет, что монархия наиболее естественна для человеческого рода, ибо при ней централизованная власть функционирует лучше, чем в республике, и не случайно Франция, пережив революцию, с радостью приветствовала Наполеона, «обернувшегося в плащ цезарей».

Эпиграфом к первой песни «Николаиды» Дево поставил слова французского острослова Ривароля: «Предмет избрать умей – успех тебя не минет!» Казалось бы, автор «Николаиды» действовал в полном соответствии с этой формулой: ища милостей императора Николая, именно его и избрал предметом своих стихотворных комплиментов. Успех, однако, прошел стороной. Дело тут, по-видимому, в том, что новая конституционная эпоха затронула и, так сказать, «испортила» даже монархиста Дево. Верноподданный искатель государевых милостей соединился в Дево-Сен-Феликсе с политическим публицистом (пусть даже вполне благонамеренным). И в стихах, и в прозе он стремится не просто воспеть императора Николая, но и логически оправдать его поступки: он упоминает аргументы противников Николая, с тем чтобы их развенчать; он не жалеет красок на описание декабрьского мятежа, с тем чтобы подчеркнуть важность одержанной Николаем победы. Меж тем эта аргументация – плод новой эпохи, эпохи политической публицистики и газетных полемик – ни российскому императору, ни его цензорам была вовсе не нужна. Точно так же, как русским авторам не рекомендовалось публично спорить с запрещенными книгами, потому что это могло заставить читателя обратиться к опровергаемому источнику, и книги запрещенные сделались бы, по выражению управляющего III Отделением Л.В. Дубельта, «мнимо запрещенными»8, – точно так не рекомендовалось и публично напоминать о событиях 14 декабря9.

Дево этого не понял, и его попытки преуспеть с помощью литературы оказались неудачными: для того, чтобы заслужить милость императора, он чересчур много рассуждал о предметах, не подлежащих обсуждению, а для того, чтобы составить себе имя в литературе, не имел ни таланта, ни мыслей10.

Примечания

1 О жизни Дево между 1839 и 1847 годами известно мало: в 1842–1843 годах он жил в Севастополе (где содержал французский пансион) и Одессе, затем пару лет провел в Копенгагене, а в 1846-м, после смерти жены, вернулся в Париж.

2 Слово novateur во французском языке начиная с конца XVIII века обозначало не только человека, обновляющего некую сферу деятельности, но и дерзкого революционера.

3 Возмущение Дево тем более понятно, что ему самому параллель Николай/Наполеон казалась и уместной, и лестной. В поэме «Нева», которую он сочинил летом 1839 года на борту корабля, везшего его в Россию, а опубликовал в 1847-м [Mosaïque: 311–326), он устами Невы излагает трагедию Бонапарта, который с вершины пирамид провозгласил, что весь мир в его руках, но потерпел поражение в России. Драму и душу Наполеона, замечает Дево, способен понять и разгадать только один человек – Николай. Восхваления Наполеона в поэме 1839 года носили вполне конъюнктурный характер: она была написана накануне венчания великой княжны Марии Николаевны с герцогом Лейхтенбергским, внуком «соратника корсиканца, соучастника его триумфов» Евгения де Богарне; этот брак в поэме «Нева» радостно предвкушают две колонны: Вандомская (воздвигнутая Наполеоном в Париже) и Александровская (воздвигнутая Николаем в Петербурге).

4 В такой не вполне тривиальной форме Дево в очередной раз вводит многократно повторяемую в поэме и весьма традиционную мысль об огромной протяженности России. Вообще петровские преобразования вдохновляют Дево на самые оригинальные метафоры: рассуждая о том, что Россия еще не созрела для либеральных идей, он напоминает о «сверхчеловеческих усилиях, которые пришлось приложить Петру для того, чтобы окунуть своих подданных в купель цивилизации» [Mosaïque: 130], а госпоже де Сталь приписывает отсутствующую у нее фразу: «Петр Первый поместил свою нацию в теплицу и взрастил ее на пару» [Mosaïque: 146]; у Сталь речь идет о том, что в России в теплицах выращивают фрукты и цветы [Сталь: 206].

5 Дево приводит в пользу императора и аргумент психологического свойства: в бытность свою великим князем Николай был не слишком общителен, особенно с подобострастными вельможами, но держался просто и великодушно, а переход из состояния великого князя в положение императора, как бы стремительно он ни совершился, не может «полностью переменить человека и превратить ягненка в тигра» [Mosaïque: 139].