И время и место — страница 67 из 167

4). Данте, сетующего на участь изгнанника, всю жизнь не оставляет так и не осуществившаяся надежда: великая поэма отворит перед ним ворота в родимую овчарню. Байрон, осмысляя судьбу Данте на метауровне («Пророчество Данте»), соотносит ее со своей участью. Все трое фактически закладывают основы романтического «мифа» о поэте-изгнаннике. Лермонтов также отдает дань неомифологизму: «Несправедливым приговором / Я на изгнанье осужден», – сетует Демон5.

Андрею Шенье, лирическому субъекту стихотворения «К***» («О, полно извинять разврат!»), отданы Лермонтовым слова «Изгнаньем из страны родной / Хвались повсюду как свободой» (i, 279). Лирический герой Лермонтова хотел бы сравняться изгнаннической судьбой и с Шенье, и с Пушкиным, и с Байроном («Нет, я не Байрон, я другой…» [2,33]). В данном случае релевантно понятие Д. Бетеа «треугольное видение»6, отражающее способность заимствовать модель автоописания у предшественника.

Складывающееся в России первой половины XIX века представление об «авторском поведении» – важный знак умонастроения эпохи: «Завоеванное Пушкиным и воспринятое читателями первой трети

XIX века право писателя на биографию означало, во-первых, общественное признание слова как деяния <…>, а во-вторых, представление о том, что биография писателя в некоторых отношениях важнее, чем его творчество. Требование от писателя подвижничества и даже героизма сделалось как бы само собой разумеющимся»7. Судьба Лермонтова – тому яркий пример: стихотворение «Смерть Поэта» и дуэль с де Барантом, дважды обрекшие поэта на изгнание, подтверждали его «право на биографию».

Интерес Лермонтова к античной мифопоэтике зарождается в 1827 году: «воротами» в Царство поэзии тринадцатилетнему Мишелю послужили мифы «Метаморфоз» Овидия и «Георгик» Вергилия в переводах Сент-Анжа и Лагарпа. У истоков лермонтовской лирики – пять переписанных его рукою французских цитат (первые дошедшие до нас автографы), передающих своеобразие латинской мифопоэтики. В «голубой» альбом (1827) он вносит обширное (9 строф по 8 строк) стихотворение Лагарпа «Геро и Леандр» (перевод эпизода «Метаморфоз»); переводы Сент-Анжа из «Метаморфоз» историй о смерти нимфы Эхо («Echo et Narcisse»), похищении Бореем Оритии («Borée et Orithye»), смерти Евридики («Orphée et Euridique»). Все фрагменты (за исключением одного – о гибели Геракла) – на любовную тему, они «объединены общностью содержания, почерпнутого из античной мифологии»8. Независимо от того, были ли стихи рекомендованы А.З. Зиновьевым, преподавателем латинского языка Московского благородного пансиона, готовящего Мишеля к поступлению, или это самостоятельный выбор ученика, тексты отвечали его интересам. Французские переводы, условно говоря, служили «мостом», по которому латинская мифопоэтика как бы переправлялась в первую тетрадь Мишеля. Начав с копирования, юный поэт через год слегка измененные строки из баллады Лагарпа «Геро и Леандр» поставит эпиграфом к поэме «Корсар», а позднее «переплавленную» французами мифопоэтическую традицию использует для создания зрелых пьес («Листок», «На буйном пиршестве задумчив он сидел…», «Любовь мертвеца» и др.). Однако свидетельствами его интереса к античной мифопоэтике мы располагаем только на начальном этапе творчества, для заключительного конструктивен метод гипотетической реконструкции.

Лучом неомифологической традиции высвечивается и специфика разработки Лермонтовым мотива политического изгнания; два периода – (до первой ссылки – 4 пьесы) и после нее (3 пьесы) – не идентичны. В первом тема изгнанничества – дань романтическому «мифу»; доминирует провиденциальное предчувствие поэтом трагического жребия («Послушай, вспомни обо мне, / Когда законом осужденный / В чужой я буду стороне / Изгнанник мрачный и презренный» (1,176; 1831). Однако уже в эту пору к привычной трактовке добавляются личностные поправки. Нетривиально убеждение поэта, что изгнание почетно, несет печать избранничества: им можно «гордиться». Важно также «открытие», что и в родной стране можно чувствовать себя изгнанником: «И жребий чуждого изгнанника иметь / На родине…» (1, 234; «Ужасная судьба отца и сына…», 1831).

На переходе от первого периода ко второму условности романтического «мифа» все больше вытесняются поэтикой «литературного автобиографизма»; факты жизни подчас предстают в неожиданном преломлении. Так, в стихотворении «Спеша на север из далека…» (1837), созданном на пути из первой ссылки, читаем: «Боюсь сказать! – душа дрожит! / Что если я со дня изгнанья / Совсем на родине забыт!» (2,107). Это неточная реминисценция «Филоктета» Софокла (см. выше), где герой в ответ на слова Неоптолема, что тот о нем вообще ничего не слышал, восклицает: «О верх обид! <.. > я совсем забыт во всей Элладе!»9

Поэт обращается к Казбеку:

О, если так! Своей метелью,

Казбек, засыпь меня скорей

И прах бездомный по ущелью

Без сожаления развей.

(2,108)

Впервые в «изгнанническом» цикле природа подается в мифопоэтическом ключе: к очеловеченному Кавказу поэт обращается как к другу, заслуживающему доверие.

Вторая ссылка, физически и морально более тяжкая, чем первая, изменившая мировосприятие Лермонтова, подорвала в чем-то и веру в «дружественность» природы: она равнодушна к человеку. В стихотворении «Тучи» (1840) поэт поначалу как будто объединяет себя с тучами общей изгнаннической судьбой:

Тучки небесные, вечные странники!

Степью лазурною, цепью жемчужною

Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники,

С милого севера в сторону южную.

Включая олицетворения, в поисках ответа на экзистенциальный вопрос о человеческой участи, выдвигая предположение, не «гонят» ли тучи, как людей, «злобные» силы, Лермонтов вводит автобиографиский подтекст:

Что же вас гонит: судьбы ли решение?

Зависть ли тайная? Злоба ль открытая?

Или на вас тяготит преступление?

Или друзей клевета ядовитая?

Но итоговый катрен отметает эту версию:

Нет, вам наскучили нивы бесплодные…

Чужды вам страсти и чужды страдания;

Вечно-холодные, вечно-свободные,

Нет у вас родины, нет вам изгнания.

(2,165)

Усиливающийся трагизм мироощущения выражен «социологизацией» мотива изгнанничества, что особенно характерно для пьесы «Прощай, немытая Россия…» (1841). Пронизанное сарказмом стихотворение – вершина политической лирики Лермонтова. Прежде безликие гонители поэта («свет», «толпа», «клеветники») здесь превращаются в официальную николаевскую Россию:

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ,

И вы, мундиры голубые,

И ты, послушный им народ.

Изгнание может даровать свободу:

Быть может, за хребтом Кавказа

Укроюсь от твоих царей,

От их всевидящего глаза,

От их всеслышащих ушей.

(2, 191)

Провиденциальная метафора «Изгнаньем из страны родной / Хвались повсюду как свободой», звучавшая прежде достаточно абстрактно, как бы «реализуется». В.Г. Короленко писал: «Лермонтов умел чувствовать как свободный человек, умел и изображать эти чувства»10. Свобода представляется Лермонтову возможной лишь «за хребтом Кавказа». Примечательно, что подобную мысль высказывает Кюстин: «Я видел в России людей, краснеющих при мысли о гнете сурового режима, под которым они принуждены жить, не смея жаловаться; эти люди чувствуют себя свободными только перед лицом неприятеля; они едут на войну в глубине Кавказа, чтобы отдохнуть от ига, тяготеющего на их родине»11.

Существенно отличающаяся от этого предельно ясного «публицистического» стихотворения последняя пьеса цикла «Листок» (1841), тесно связанная с мифопоэтической традицией, загадочна и противоречива. На первый взгляд, она далека от темы политического изгнания, лишь эпитет «суровый» («вырос в отчизне суровой»), упоминание о «буре» и слова «.. докатился до Черного моря» позволяют высветить скрытую связь. С этой точки зрения существенно знание генезиса: главный источник пьесы – романтическая элегия Антуана Арно (Antoine Vensan Arnault, 1766–1834) «Листок» («La Feuille», 1815).

Этому стихотворению в России досталась необычная судьба – его заучивали наизусть, охотно декламировали, активно переводили (Жуковский, В.Л. Пушкин, Денис Давыдов, С. Дуров, Брюсов). Примечательно, что его высоко ценили политические изгнанники: «Участь этого маленького стихотворения, – писал Пушкин, – замечательна, Костюшко перед своей смертью повторил его на берегу Женевского озера; Александр Ипсиланти перевел его на греческий» (XII, 46).

Есть закономерность в том, что «Листок» создал Арно: французский поэт дважды подвергался изгнанию и после каждого из них создавал произведение, остававшееся в культурной памяти эпохи. Казалось, сама судьба диктовала Арно его тему: он не захотел покинуть своего благодетеля, графа Прованского (будущего короля Людовика XVIII) и последовал за ним в изгнание. В созданной в Англии трагедии «Marius à Minturnes» (1793) Арно отошел от шаблонной трактовки образа: героем пьесы он сделал не Мария-тирана, а Мария-изгнанника12. Мысль, что изгнание может стать подвигом стойкости, для бурной эпохи Революции оказалась актуальной: трагедию Арно приняли с восторгом13.

Триумф определил рождение Арно-трагика. Он мог бы безбедно жить за границей, но статус изгнанника – не для него, какая-то сила неудержимо толкает его на родину. Арно не сомневается, что во Франции его ждет смерть, и все же в 1793 году он добровольно возвращается. Все развивается по привычному сценарию: в Дюнкерке он схвачен, брошен в камеру, гильотина неминуема, но, к общему изумлению, Комитет общественного спасения громогласно объявляет: все поэты –