Широкий, поверх сословных барьеров, поток обращений к царю сам по себе манифестировал фундаментальные перемены, принесенные эпохой Великих реформ. Если во время Крымской войны только дворянство обладало правом изъявлять свои патриотические чувства в письмах к императору, то теперь голоса всех сословий «единодушно слились», по словам многих журналистов, в выражении преданности верховной власти4. Неудивительно, что эмансипация крестьян и другие, тогда еще только готовившиеся реформы стали одной из главных тем кампании. В обращениях, поступавших не только от освобожденных крестьян, но и от помещиков, обязательно развивались мотивы личной преданности царю-освободителю и безграничной благодарности за преобразования, которые с небывалой силой укрепили союз власти и народа. Эти мотивы в целом соответствовали официальной идеологии александровского царствования, которую Ричард Вортман определил как «сценарий любви»5.
Довольно стабильный набор политических символов и культурных мифов эксплуатировался в течение всей адресной кампании, хотя ближайшие поводы для обращений к царю менялись. Если первая волна писем была приурочена ко дню рождения Александра II, то последующие – к его именинам, к путешествию наследника престола по стране, к официальным ответам Министерства иностранных дел России на ноты западных держав. Из некоторых мест затронутого восстанием Западного края приходили письма, спровоцированные локальными беспорядками, например, арестом «шайки» инсургентов в соседней деревне или на ближайшей железнодорожной станции. Трафаретные формулы, клишированная фразеология и традиционные патриотические символы доминировали в адресах, поэтому оппозиционно настроенная интеллигенция видела в них лишь изъявление казенного патриотизма6. Неизбежно возникает вопрос: зачем извлекать эти письма из забвения, на которое их обрекла исследовательская традиция, если в них превалирует конвенциональная риторика? Что она дает для понимания царивших в обществе настроений?
Настоящая работа написана в русле тех научных парадигм, которые интерпретируют культурные идиомы, символы и мифы как устойчивые конструкты, задающие рамку для самовосприятия национального сообщества, и потому способны воздействовать на его последующее развитие. Служащие линзами, сквозь которые люди видят текущие события, такие культурные символы оказываются одним из факторов формирования национальной идентичности7. Конечно, они функционируют по-разному на полюсах политического спектра: могут вызывать отторжение одной части общества и поддержку другой. Однако уже такого рода расхождения в оценке означают, что не для всех устойчивые культурные идиомы были пустыми клише.
Живя в условиях абсолютистского режима, люди XIX века умели изощренно втискивать свои надежды и ожидания в конвенциональные формулы. Даже не будучи непосредственным проявлением чувств и убеждений, письма к царю демонстрируют относительную свободу в оперировании культурными символами. Об этом свидетельствуют уже некоторые, пусть минимальные разногласия между различными адресами, а также вспыхивавшие в ходе кампании споры вокруг их отдельных формулировок. Так, письмо Московского городского общества, которое содержало многозначительную фразу о надеждах на расширение гражданских прав – прозрачный намек на введение элементов представительного правления, – в первоначальной, более откровенной редакции вызвало в Московской городской думе ожесточенные дебаты. Для успокоения страстей потребовался талант М.Н. Каткова, предложившего смягченную и приемлемую для разных группировок версию письма8. Кроме того, отбор и частотность употребления тех или иных символов, почерпнутых из богатого арсенала допустимого культурного словаря, обнаруживает определенные тенденции самовосприятия. Далеко не безразлично, например, какие названия России – Империя, Русская земля, Отечество или Русь – превалировали в ходе кампании, какие исторические мифы циркулировали интенсивнее других и какие знаки принадлежности к нации доминировали.
Речь, однако, вовсе не идет о том, что обсуждаемые письма отражали реальные умонастроения тех разнородных социальных и этнических групп, от имени которых они поступали монарху. Хотя вопрос об авторстве большинства писем к царю еще требует выяснения, есть все основания считать, что их составляли по преимуществу журналисты, публицисты, лидеры дворянства и местные чиновники. Так, адрес самарского дворянства принадлежал перу известного славянофила Ю.Ф. Самарина9. Выраженные в нем панславистские идеи вряд ли можно приписывать большинству дворян этой губернии. Показательно, что во всем огромном потоке обращений к Александру II больше нет писем с панславистским уклоном. Известно также, что некоторые послания Александру подготовили М.П. Погодин и М.Н. Катков10. Иначе говоря, адресная кампания позволяет реконструировать те тенденции самовосприятия и интерпретации нации, которые формировались и обращались в пределах тонкого слоя интеллектуальной элиты правого крыла, мобилизованной реформами и в целом настроенной в поддержку власти.
Далее я сосредоточусь на двух группах взаимосвязанных проблем. Во-первых, я постараюсь проследить, как определяли русскую национальную идентичность в 1860-е годы, влияли ли реформы на ее конструирование, и если влияли, то каким образом. Другая группа проблем связана с соотношением имперской и национальной лояльностей. Поскольку верноподданническая кампания давала голос представителям самых отдаленных частей империи и многих подвластных народов, она выставляла напоказ пространственно протяженный, полиэтничный и многокультурный характер страны. Как соотносились в рамках кампании национальная и имперская идентичности, какие варианты их динамичных отношений доминировали?
Кровное родство versus гражданские права
В 1867 году вышел в свет «Дым» Тургенева, и с тех пор имя Потугина, одного из центральных героев романа, много лет служило синонимом крайнего западничества. «Я предан Европе, – провозглашает Потугин, – то есть, говоря точнее, я предан образованности, цивилизации <…>. Это слово: ци-ви-ли-зация <… > – и понятно, и чисто, и свято, а другие все, народность там, что ли, слава, кровью пахнут..»п Отождествление европейских ценностей с цивилизационными и универсалистскими и их безусловное противопоставление русскому «варварству» опирается на базовые категории западнического дискурса 1840-х годов. «Дым» сфокусирован, однако, на ключевых проблемах 1860-х, и Потугин нападает, по-видимому, на язык патриотической пропаганды периода Польского восстания. Его непосредственной мишенью могли служить воинственные фразы, которыми изобиловала тогда правая печать и многие верноподданнические письма. Самарин артикулировал ключевые для всей кампании настроения: «Народная война – слово великое! Произнося его без самохвальства и ослепления, с ясным сознанием предстоящей опасности <…>, самарское дворянство повергает к подножию престола свободное изъявление своей готовности все то принести в жертву, чего потребует честь и целость России»12. Заявления о готовности до последней капли лить кровь «за царя и отечество», защищать «обагренные русской кровью» границы России, сражаться за родную землю, «освященную кровью отцов», действительно занимали центральное место в обращениях к Александру II. Авторы писем как будто соревновались в изобретательной утилизации кровавой метафорики. В одном письме утверждалось, что врагам придется переплыть «целое море своей и нашей крови», чтобы победить русских13. Авторы другого послания апеллировали к записанным кровью приговорам истории14. Кровавые образы конституировали представление о сплоченной нации, двояким образом связывая живущее поколение с предшествующими. Во-первых, пролитая «отцами» кровь вызывала заявления «нашей» верности традициям самопожертвования, эмблематизируя культурное тождество предков и потомков. Здесь работали формулы типа «как и издревле, станем верным крепким щитом престола и родного края»15. Во-вторых, эта риторика прямо отсылала к генетическому родству всех живущих русских друг с другом и с их общими праотцами через формулы типа «горячо кипит в сынах России благородная кровь тех доблестных славян, которые <… > лучше желали все лечь на поле бранном, нежели уступить врагу хотя одну пядь родной земли»16. Образ народной войны позволял актуализировать обе линии связи внутри нации – культурные и генеалогические. «Великий Государь, восстанет за Тебя и Россию весь народ русский, – гласило письмо рязанских крестьян. – Не в первый уже раз приходится ему отстаивать грудью нашу святую Русь. <… > Отдадим мы тебе, обожаемый Государь, все – и жизнь свою и имущество; сойдемся опять в народные дружины и, под знаменем Креста и Твоего имени, докажем опять врагам России, что границы ее утверждены в груди русского народа…»17 Миф о едином мобилизованном народе, всегда готовом к самопожертвованию, утверждал уникальность национального героизма и вместе с тем, символически спрессовывая время, подразумевал под местоимением «мы» единство предков и потомков.
Метафора жертвы на алтарь отечества и образ народных дружин – два сквозных мотива всей кампании – восходили к легендарным призывам Козьмы Минина изгнать польских интервентов из Москвы (1612) и к царским манифестам в период Отечественной войны (1812). В течение всего XIX века обе народные войны регулярно рифмовались18. Однако не только язык анализируемых писем напоминал об этих двух военных триумфах. Авторы шестнадцати посланий из ста девяноста обследованных текстов прямо называют себя потомками Минина, Пожарского, Сусанина и других героев Смутного времени. Авторы четырнадцати адресов заявляют готовность повторить подвиги Отечественной войны. Двадцать девять писем отсылают к исторически размытым, хронологически нелокализованным воспоминаниям о битвах «за нашу народность и веру».
Почему память о народных войнах доминировала в ходе кампании? Сам по себе конфликт с Польшей не может служить достаточным объяснением популярности мифа о 1612 годе, поскольку главной темой всех обращений к царю была благодарность за преобразования, а главным врагом выступали отнюдь не поляки, но западные державы, которые, как утверждалось, использовали Польское восстание, чтобы унизить Россию, ущемить ее территориальные интересы и подорвать успех реформ. В этом контексте эпоха Петра Великого потенциально несла не менее важные коннотации, чем Смутное время. Тем не менее во всем корпусе верноподданнейших посланий 1863–1864 годов лишь в одном упоминается Полтавская битва и ни в одном – Петр Великий. Эти исторические предпочтения тем более показательны, что не согласуются с официальной идеологией 1860-х годов, которая ставила Петра в центр исторического нарратива и избегала прямых параллелей с народными войнами прошлого