И все им неймется! — страница 5 из 43

Но оставим эту слишком чувствительную для некоторых персон тему, вернёмся к вещам несомненным.

Сын композитора Максим пишет: «Шостакович и помыслить не мог о побеге за границу — мы, его родные, оставались в заложниках». А то махнул бы со всеми своими премиями, орденами и звёздами, да? Судя по всему, сынок уверен в этом. Нет, яблочко от яблони может далеко закатиться…

«На встречах с журналистами, — продолжает яблочко, — отец на провокационные вопросы отвечал одно: «Я благодарен СССР и своему правительству». У него были все основания для такого ответа.

Но яблочко катится ещё дальше: «До сих пор американские журналисты недовольны его ответами: «Что это он так лицемерил?» Они не понимают, в какую страну отцу надо было возвращаться и иначе отвечать он не мог» (Караван истории. 2004, март. С. 204).

Отец ваш, Максим Дмитриевич, всегда возвращался в любимую страну, за которую готов был отдать жизнь. 4 июля 1941 года, на другой день после великой речи Сталина по радио, в «Известиях» было напечатано письмо Шостаковича: «Вчера я подал заявление о зачислении меня добровольцем в народную армию по уничтожению фашизма… Я иду защищать свою страну и готов, не щадя ни жизни, ни сил выполнить любое задание, которое мне поручат. И если понадобится, то в любой момент — с оружием в руках или с заострённым творческим пером — я отдам всего себя для защиты нашей великой Родины, для разгрома врага, для нашей победы».

На 635 страницах книги Волкова для этого письма не нашлось места. Уж очень оно не вписывается в образ лицемера, всю жизнь проходившего в благопристойной советской маске, каким изображает его и автор, и помянутые американские журналисты, и, конечно, другие доморощенные оборотни. Эти понимают, кто они и лезут из дублёной шкуры вон, чтобы доказать, будто многие большие художники тоже были антисоветчиками, но молчали, приспосабливались. Кто? И Горький, и Маяковский, и Есенин, и Шолохов, и Платонов… Вот добрались и до Шостаковича. И хотят за спинами гигантов спокойно и вволю жрать свои сникерсы и гамбургеры. К слову сказать, о том, как это проделывается с Платоновым поведал недавно талантливый и смелый критик Валерий Рокотов в статье «Из котлована» (ЛГ № 31). Глубоко верна его мысль: «Для Платонова коммунизм возможен и нужен. Он отвечает русскому характеру и русскому духу… Поздний Платонов для либералов ещё опаснее. Это человек, который выбрался из котлована, из чёрной пропасти отрицания. Это человек, который в нужде, горе, гонениях не утратил веры и начал создавать новый храм». Многое из этого можно отнести и к Шостаковичу.

А Волков уверяет, что ещё с молодых лет композитор, как и он, «был скептиком по отношению к советской власти». Иногда, говорит, для доказательства его коммунистических симпатий в молодости ссылаются на его письма к Татьяне Гливенко, его юношеской любви. Так приведи хоть одно письмецо! Нет, страшно, боязно, что рухнет вся его пирамида лжи. У него вот какой довод: «Забывают о том, под каким жестоким контролем при советской власти находились средства коммуникации, в частности письма». Вы поняли? Он хочет сказать, что письма Шостаковича перлюстрировались, и вот он среди пламенных признаний возлюбленной сознательно и лицемерно превозносил Советскую власть, впаривал свою лояльность. А побывав на заключительном заседании Всесоюзном совещании стахановцев 17 ноября 1935 года, писал и другу своему Ивану Соллертинскому: «После выступления Сталина я совершенно потерял всякое чувство меры и кричал со всем залом «Ура!» и без конца аплодировал… Конечно, сегодняшний день — самый счастливый день моей жизни: я видел и слышал Сталина».

Ну, как же не лицемер! Вы только прислушайтесь к финалу Четвертой симфонии, говорит Волков, и если у вас есть тонкий, как у меня, музыкальный слух, вы отчётливо услышите «заклинание: «Умри, Кащей-Сталин! Умри! Сгинь, Поганое советское царство!» Да как же, мол, верить, что он слушал Кащея и ликовал, и кричал «Ура!» Волков-то сам отродясь таких чувств и не испытывал, и не понимал. Кричать «Ура!» он мог, разве что, вместе с Окуджавой, только при виде таких картин, как расстрела Дома Советов… Владимир Теодорович, Вы попали в дом умалишённых и не понимаете этого…

А сын композитора считает нужным подчеркнуть, что в квартире у них портретов Кащея не было. Вот ещё дочь Маршала Малиновского сочла необходимым накануне юбилея Победы откреститься: «У нас в доме не было портретов Сталина» (РГ, 6 мая 2010). Да их ни у кого не было. Я не знал ни один дом, не встречал ни одну частную квартиру или избу, где висели бы его портреты. И даже в моём доме их не было.

Шостакович — один из самых «правоверных» советских художников. Ещё в 1927 году он принял заказ на сочинение большого симфонического произведения, которое так и называлось «Посвящение Октябрю». Но, увы, там в финале были такие трескучие стихи Александра Безыменского, что одолеть их композитору удавалось далеко не всегда. Однако принял же заказ, не отверг.

А в 1929 году — Третья «Первомайская» симфония с заключительным хором на слова Семёна Кирсанова. Автор прямо говорил, что цель его — выразить «настроение праздника, мирного строительства» Нет, бурчит Волков и решительно опровергает самого композитора: «никаких праздничных эмоций Шостакович в тот период испытывать не мог». Да откуда знаешь? Человеку двадцать два года, он влюблён и любим. В одном этом столько эмоций! Нет, симфонию надо было назвать не «Первомайская», а «Кладбищенская».

Между прочим, музыковед Аркадий Троицкий, брат Волкова по разуму, живописуя кошмарную советскую жизнь и муки мученические Шостаковича, в статье, посвящённой столетию со дня рождения композитора, в качестве примера кошмара указывает как раз на помянутых Кирсанова, «позднее репрессированного», и Безыменского, «оказавшегося жертвой сталинского Молоха». А я знал обоих, и мне достоверно известно, что оба тихо почили в Бозе, первый — в 1972 году, второй — в 1973-м на 75 году жизни.

Особенно хорошо помню Безыменского, имевшего страсть произносить на съездах длинные речи в стихах. Это был пламенный революционер. Его звали Александр Ильич. Казалось бы, о лучшем отчестве пламенный и мечтать не может. Но Троцкий, написавший в 1927 году предисловие к первой книге поэта, изыскал лучше: Октябревич!

Так вот, Александр Октябревич действительно подвергался репрессиям. Несколько раз его жестоко репрессировал Маяковский:

Уберите

            этого бородатого комсомольца!

Он же день изо дня

То на меня

                неистово молится,

то неистово

                 плюёт на меня.

Это стоит пяти лет лагерей общего режима. А уж это — десяти лет строгого:

Надо, чтоб поэт

                       и в жизни был мастак.

Мы крепки,

                 как спирт

                             в полтавском штофе.

Ну, а что вот Безыменский?

                 Так —

                          морковный кофе.

И лет сорок Александр Октябревич прожил с биркой «морковный кофе» на шее. Ужасно!.. Однако это не остановило Шостаковича, он успешно работал с обоими поэтами.

Оказывается, до Волкова и его собратьев-ревизионистов никто ничего не понимал в музыке Шостаковича да и сам он не соображал, что делал. Взять хотя бы то, что и в начале творческого пути в 1927 году, как уже сказано, была у него Вторая симфония — «Посвящение Октябрю», его десятой годовщине, и уже в конце, в 1967 году — симфоническая поэма «Октябрь», посвящённая пятидесятилетию революции. Музыковед А.Троицкий пишет: «Удивительно, не правда ли?» И предлагает: «Чтобы поточнее определить свои представления о времени Октября, заглянем в некое «зеркало», самое незамутнённое — в стихи Мандельштама». Господи, и когда они оставят его в покое! Когда отвяжутся? Суют затычкой в любую бочку. И почему «незамутненное зеркало», если поэт честно признавался: «Мы живём, под собою не чуя страны»?.. Наконец, известно, что Мандельштам так, например, выразился о Пятой симфонии Шостаковича: «Нудное запугивание». И добавил слова Льва Толстого о Леониде Андрееве: «Он пугает, а мне не страшно». Ну, ладно, ладно, заглянем… И вот…

Ох, как крошится наш табак,

Шелкунчик, дружок, дурак!

Я мог бы жизнь просвистеть скворцом,

Заесть ореховым пирогом —

Да, видно нельзя никак…

Увы, не удалось просвистеть, не досталось пирожка, не полакомился. А кто здесь дурак и что за щелкунчик? Неизвестно. Что дальше?

Ночь на дворе. Барская лжа:

После меня хоть потоп.

Что же потом? Хрип горожан

И толкотня в гардероб…

Непонятно, с чего горожане ночью не храпят, а хрипят. Их душат коммунисты? И откуда и в какой гардероб они, хрипящие, ломятся. Опять всё загадочно. Что ж, ещё? Пожалуйста:

Я трамвайная вишенка страшной поры,

И не знаю, зачем я живу.

Мы с тобою поедем на «А» и на «Б»

Посмотреть, кто скорее умрёт…

Можно догадаться, что «А» и «Б» это московские трамваи, но куда герой собирается ехать и где, и как хочет он «посмотреть» чью-то смерть. И что в этом интересного?

Однажды ленинградский критик В.Н.Орлов, главный редактор «Библиотеки поэта», предложил Твардовскому напечатать в «Новом мире» подборку такого рода стихов Мандельштама. В ответе 13 января 1961 года Твардовский, признавая, что в «Библиотеке» издавать Манделыима, «безусловно нужно», считая даже, что его поэзия «остаётся образцом высокой культуры русского стиха XX века», тут же утверждал однако, что «вся она, так сказать, из отсветов и отзвуков более искусства, чем жизни», что это «образец крайней камерности, где всё уже настолько субъективно и «личностно», что кажется порой написано без малейшей озабоченности тем, будет ли что доступно пон