– Хм-м, надо подумать… – Дед закидывает ногу на ногу и хмурится.
Чем дольше он тянет, тем сильнее я потею. Футболка липнет к спине и подмышкам. Над губой выступает испарина. Провожу пальцами по лбу, убирая прилипшие волосы. Окидываю взглядом болельщиков: у всех серьезные лица, будто решается судьба мира, а Мила так сильно хмурится, что кажется, у нее вот-вот треснет переносица. Сердце в груди ухает, отдаваясь в ушах. Я ни за что не проиграю!
– Пожалуй, схожу вот так. – Дед выкладывает бубновую десятку.
У меня по вискам и затылку стекают капельки пота. Трясущейся рукой крою десятку валетом. Дед почесывает подбородок, постукивает по нему неровным желтеющим ногтем и выкладывает пикового валета.
– Ой! – Вскакиваю и нервозно хохоча швыряю на его карту свою пиковую даму. – Я выиграла! Да!
Вскидываю кулаки и безостановочно смеюсь. Напряжение постепенно спадает. Родственники с изумлением рассматривают меня. Когда воздух в груди заканчивается, плюхаюсь в кресло и расслабленно в нем обмякаю.
– Ну? – говорит дед.
– А?
– Говори, что хотела.
– А… – Выпрямляюсь и вытираю вспотевшие ладони о джегинсы. – Извинись.
Слово вылетает резким и жестким. Мгновение назад я казалась себе мягкой, как творог, а сейчас каждая мышца напряжена.
– Что-о? – в голосе деда слышится нескрываемое раздражение. – За что это я должен извиниться?!
Грядет буря. Но если я сейчас ничего не скажу, если промолчу, как трусиха, то он так и будет вытирать ноги об меня и маму. Я не могу этого допустить.
– Если ты не извинишься, я никогда тебя не прощу. И это нужно не столько мне, сколько маме.
И снова липкая тишина – паутина. Тикают старые часы деда. Сказанного не воротишь, а время все бежит и смеется надо мной.
Семен откидывается на спинку дивана и тяжело, долго выдыхает. Смотрю ему в глаза, стараясь моргать как можно реже и не отводить взгляд. Сила на моей стороне. В этот раз точно.
– Я давно должен был это сделать. – Дед расстегивает пуговицу на воротнике рубашки и снимает серебряную цепочку. Он кладет ее на стол: – Это цепочка Нади. Все, что у нас с Томой от нее осталось.
Беру еще теплую цепочку в руки. Пока мы жили вместе с мамой, пока я росла, она не носила украшения. Ни цепочки, ни серьги. Я даже дырок в мочках у нее не видела. И у нас с Милой уши тоже не проколоты. Это было для нашей семьи чем-то естественным, и до сего момента я не обращала внимания, что другие носят серьги, а я нет.
– Не все, – негромко вставляет Тамара.
Она уходит в коридор, держа бархатную коробочку темно-вишневого цвета. Они с дедом обмениваются взглядами, и она ставит коробочку на стол передо мной. Открываю ее – внутри серебряные гвоздики с блестящими белыми камушками.
– Этот комплект мы подарили Наде на окончание школы, – поясняет бабушка.
В растерянности оглядываю их. Родственники кажутся мне незнакомцами, будто я вижу их впервые в жизни.
Мила разглядывает цепочку, на удивление без криков «мое, это мое!». Слова даются мне нелегко:
– Я так и не услышала извинений.
Семен с Тамарой переглядываются, берутся за руки и одновременно произносят:
– Простите нас, девочки.
– Площаю! – выкрикивает Мила, и взрослые смеются.
Для них напряжение испаряется. Кажется, только я здесь не чувствую облегчения. Все стало только запутаннее. Извинениями столько лет спустя ничего не исправишь. Будущее могут изменить поступки в настоящем, а не сожаления о том, что осталось лишь воспоминаниями.
11
Ночью то тереблю коробочку с серьгами мамы, то забираюсь под одеяло и с фонариком телефона разглядываю фото родителей.
Хоть жара ночью и спадает, у меня все равно пересыхает в горле. Поднимаюсь, оставляю свои «талисманы» под подушкой и выбираюсь из комнаты. На мне длинная черная футболка с надписью «Enough»[3].
Как-то раз после крупной ссоры мама купила мне ее и сказала: «Если у тебя снова будет плохое настроение и ты захочешь, чтобы я тебя ни о чем не спрашивала, надень ее. Только не жульничай и не ходи в ней каждый день».
С тех пор прошло много лет, я выросла, футболка растянулась и выцвела, а объемная белая надпись потрескалась. Однако это все еще моя любимая футболка, хоть о ее предназначении знают теперь только двое.
А еще таким способом мама пыталась привить мне любовь к иностранным языкам. Многие вещи она покупала с надписями на английском, французском и немецком. Ни один из них не пришелся мне по душе, но первый все равно пришлось учить в школе. Я могу сказать: «Hello, my name is Vera». Пока этого достаточно.
Спускаюсь на кухню и выпиваю полкружки воды. Внизу прохладнее и спокойнее. Споласкиваю кружку и ставлю на сушилку. В коридоре слышу странные звуки. Входная дверь открыта. От внешнего мира меня отделяет только дверь с москитной сеткой.
На крыльце поскрипывает кресло. Снаружи проплывает неестественное облачко пара. Нет, это дым от курительной трубки деда. Хоть он и извинился вместе с бабушкой, я все равно ему не верю. То, что он носил мамину цепочку все эти годы, не оправдывает его поведение семнадцать лет назад.
Кидаю взгляд на тумбу возле разложенного дивана. Слуховых аппаратов нет. Если сунусь на крыльцо, придется окунуться в неловкость. Но все же… все же дед первым пошел мне навстречу. Он мог отказаться извиняться и снова нагрубить, но вместо этого поступил как подобает взрослому. Выхожу на улицу и сажусь на скамью подальше от деда.
– Не спится? – спрашивает он.
– Вроде того.
– Вот и мне тоже.
Мы вслушиваемся в пение сверчков, кузнечиков и прочей живности. Редкий ветерок приятно остужает кожу.
– Спасибо. За фотографию. Она много для меня значит.
– Угу, – мычит дед, покуривая трубку.
– Ты любил маму?
Семен опускает трубку, выдыхает дым и пристально рассматривает меня. Когда мне становится неуютно и я почти отворачиваюсь, он отвечает:
– Больше всего на свете.
Дед отводит взгляд и покачивается. Мерный скрип кресла убаюкивает. Глаза понемногу начинают слипаться. Зеваю в ладони.
– Жизнь преподала мне жестокий урок, а я усвоил его только сейчас, – задумчиво продолжает дед. – Из-за гордыни и упрямства я потерял не только дочку, но и возможность подержать новорожденную тебя на руках. Я ничего для тебя не сделал, Вера. И от этого мне очень больно, – он почти касается своей груди, но убирает руку.
Видимо, он, как и я, не слишком любит сентиментальность. Впервые дед кажется мне обычным человеком. Его седые кустистые брови похожи на крону плакучей ивы. Некоторые неровные волоски попадают на глаза. Лоб, испещренный морщинами, похож на потрескавшуюся иссушенную землю в пустыне. Нос длинный, прямой и большой. В глазах деда блестят слезы. Не успеваю этому удивиться, как он промокает влагу пальцами.
– Ты очень похожа на маму, Вера.
– Ты уже говорил.
– А взгляд у тебя от отца, – дед долгое время молчит, но я не задаю вопросов. Наконец дед выглядывает из своего панциря: – Когда Надя привела его к нам, он мне не понравился. У него был дерзкий взгляд. Насмешливый. Будто ему все нипочем. Евгений из тех людей, которые все время мечтают о недосягаемых высотах. И Надя была такой же. Я не мог отдать дочь тому, у кого за душой ничего нет, и прогнал его. Выволок за шиворот во двор и послал куда подальше. А потом случилась эта трагедия, и я не знал, как смотреть Наде в глаза. Кто знает, может, если бы не я, он бы не отправился в ту шахту и остался жив?
Разглядываю свои пальцы в тапках и сдерживаю слезы боли и гнева. Мой папа погиб из-за дурацких семейных скандалов. И мама заболела потому, что справлялась со всем одна. Ее никто не поддерживал, ей не к кому было обратиться… Главные в ее жизни люди отвернулись от нее.
– Вера.
Поджимаю губы. Надеюсь, дед не заметит, что я готова плакать и драться одновременно.
– Я никогда не хотел, чтобы все закончилось так печально. Я лишь пытался обеспечить дочери светлое будущее.
Отворачиваюсь и растираю слезы по лицу, сдерживая горькие всхлипы.
– Мне так ее не хватает, – тихим дрожащим голосом признается дед.
Слезы отступают. Он беззвучно плачет, опустив трубку. Его суровое лицо, хмурые брови и холодный взгляд пропали. Теперь это обычный старик.
Я не должна его жалеть, но… мне его жаль. Он прожил жизнь, полную глупых ошибок, приведших к ужасным последствиям.
Подсаживаюсь ближе и беру теплую морщинистую руку. Дед сжимает пальцы, его глаза постепенно высыхают. Он выглядит опустошенным и больным.
– А ты не такой свирепый, как я думала.
Он улыбается, и я вижу в нем тень мамы.
На прощание дед раскалывает для меня и Милы грецкие орехи. Скорлупа разваливается, мы достаем ядрышки и жуем с довольным видом. Бабушка собирает вещи, Ирма ходит рядом. Дядя в последние дни не выходит из мастерской. Наверное, возится с кроваткой. А может, не хочет общаться с дедом.
Подслушанный полуночный разговор про прошлое Тихона все еще беспокоит меня, но говорить с ним об этом в присутствии его родителей и жены кажется неправильным. Личное должно оставаться личным, верно? Надо каким-то образом вытащить дядю на прогулку… вот только куда?
– А когда вы еще плиедете? – интересуется Мила, протягивая ладонь поближе к орехоколу.
– Осенью или ближе к Новому году, – отвечает дед.
– А почему вы не плиедете на мой день лождения?
И тут мы с дедом замираем в неловкой паузе. Они с Тамарой знают, что Мила родилась в конце лета, вот только если они останутся здесь гостить, Тихону придется сидеть в мастерской сутками.
– Старые мы, – помогает бабушка, проходя мимо и поглаживая сестру по волосам. – Но когда приедем в следующий раз, обязательно привезем подарки.
– Люблю подалки! – Мила хлопает в ладоши.
Мы провожаем деда и бабушку на крыльце: Ирма стоит впереди, держась рукой за живот, я позади всех, сжимая плечи Милы. Не хочу, чтобы она попала под колеса. Тихон вызвал такси, помог родителям сесть в машину и сам поехал с ними.