И все содрогнулось… Стихийные бедствия и катастрофы в Советском Союзе — страница 22 из 68

[223]. Хаотическая мощь землетрясения нивелируется в травелоге Пескова безмятежностью природы.

В 1970 году Н. И. Корнилов опубликовал свой «Ташкентский дневник», где особая роль отводилась теме дружбы народов [Корнилов 1970][224]. В том же году Союз архитекторов Узбекистана выпустил брошюру, в которой землетрясение рассматривалось в широкой исторической перспективе. В духе уже описанных выше цензурных ограничений в брошюре приводились конкретные цифры ущерба, нанесенного землетрясением жилым постройкам города, но умалчивалось о количестве человеческих жертв [Алдылов, Максумов, Турсунов 1970: 23]. Еще спустя десятилетие Т. М. Чихов и В. И. Журавлев выпустили небольшую книжицу, в которой воздавали должное солдатам, помогавшим отстраивать новый город-спутник – Сергели [Чиков, Журавлев 1976]; как и всегда при бедствиях, солдаты играли в ташкентских событиях чрезвычайно важную роль.

Параллельно с означенными магистральными темами в двух публикациях того времени предлагалось и иное понимание ташкентских событий. Это вышедшая в 1970 году в Туле работа И. М. Орехова «Великий хашар» и статья «Ташкентский хашар», опубликованная в 1972 году в журнале «Новый мир» [Орехов 1970; Матчанов 1972]. Наиболее близким эквивалентом узбекскому слову хашар будет, пожалуй, «гражданское общество», но в то же время это и «община» – в духе понятия Gemeinschaft, по Фердинанду Тённису[225], противопоставлявшему последнее термину Gesellschaft, что означает более крупное, скорее городское общество[226]. Советские же авторы предложили читателям свое понимание этого узбекского феномена. Так, автор статьи в «Новом мире» Н. М. Матчанов определяет хашар следующим образом: «…это наш замечательный народный обычай: односельчане, соседи собираются, чтобы сообща помочь человеку построить дом, заложить сад, прорыть арык» [Матчанов 1972: 214]. Схожую, но еще более широкую дефиницию дает и Орехов. Зачастую, говорит он, так называют ситуации, когда на помощь призываются близкие – соседи, братья, сестры. Однако в этом случае хашар уже не ограничен коммунальными и строительными нуждами лишь в махалле или кишлаке, но включает даже «Фархадскую гидроэлектростанцию и тысячи километров дорог». Даже Большой Ферганский канал, «строившийся 160 000 рабочими», – и тот считался хашаром. Орехов вообще предлагал все крупнейшие советские инженерные проекты считать хашарами [Орехов 1970: 21].

Вводя данный термин в оборот и подвергая его значения дальнейшей трансформации, авторы преследовали несколько целей. Они желали найти определенное равновесие между добровольцем, помогающим – очевидно, по доброй воле, – и тем, кто присоединяется к хашару в силу традиции и существующего социального уклада – «габитуса», по Бурдье, то есть поля социальных действий, принимаемых за самоочевидные. Если понимать участие в хашаре сугубо в рамках традиции, тогда наличие свободы выбора вовсе не обязательно. Матчанов, однако же, в подтверждение своего определения приводит телеграммы и письма людей, добровольно помогавших восстановлению города [Матчанов 1972: 211]; так, из чувства долга, но одновременно и по доброй воле севастопольская семья предложила комнату в своей квартире для ташкентских детей [Матчанов 1972: 2012]. Таким образом, хашаром являлась не только помощь в физическом строительстве города, но и в целом гуманитарная помощь его жителям. В газетах также постоянно писали о дружбе народов и о том, как жители самых разных союзных республик участвуют в древнем, традиционном узбекском обычае (ведь всякий принимавший участие в хашаре участвовал и в истории узбекского народа). Вместе с тем истоки подобного всенародного сотрудничества следует искать гораздо раньше Октябрьской революции 1917 года. Коммунно-общинные ценности хашара прочно сплетались с советскими коммунистическими ценностями; при этом роль марксизма-ленинизма в статьях практически не акцентировалась, зато в хашаре подчеркивалась его традиционность.

Подобное слияние стало возможным именно благодаря сознательной адаптации хашара под нужды Советского государства: изначальная идея о помощи члену своей группы преобразилась в идею помощи члену государства. То, что сам Матчанов являлся председателем Президиума Верховного Совета Узбекской ССР, еще более подчеркивало связь описываемого им хашара с государством. Разделение общества и государства, столь важное для многих (но не всех) теорий гражданского общества, было здесь утрачено[227]. Хашар, в сущности, постигла судьба общественных организаций: то, что прежде относилось к общественной деятельности, теперь касалось деятельности государства.

Отношение к ташкентскому землетрясению со временем не изменилось, хотя подробности и стирались из памяти. В 1976 году правительство республики построило в Ташкенте музей с «монументально-скульптурным комплексом» в честь дружбы народов[228]. Символично, что гранит для стел прибыл с Украины. В репортаже «Правды Востока» о церемонии открытия с благодарностью говорилось о москвичах, ленинградцах и о жителях других братских республик[229], помогавших в восстановлении Ташкента[230]. После этого интерес к теме землетрясения стал заметно спадать. Еще десятилетие спустя, в апреле 1986 года, в прессе даже не заметили «юбилея» трагедии, а затем чернобыльское настоящее стало уже куда важнее ташкентского прошлого.

Почему со временем в прессе перестали вспоминать о ташкентском землетрясении, объяснить нелегко. Несомненно, смены руководства в Москве и в самом Ташкенте влияли на принимаемые решения, а начавшаяся в середине восьмидесятых перестройка и вовсе изменила геополитический курс Советского Союза[231]. В 1985 году ташкентское землетрясение вскользь промелькнуло в мелодраматической истории об отце, запретившем дочери выходить замуж за ее возлюбленного Тимура, поскольку тот принадлежал к низшему социальному слою. Для пущей драматичности режиссер ленты использует документальные кадры разрушенного Ташкента: юноша таскает на носилках камни на стройке, когда внезапно к нему подъезжают двое громил на мотоциклах и угрожают ему расправой, если он не отстанет от дочери начальника. Сцена, вероятно, не так далека от истины – криминальные элементы вполне могли быть связаны с восстановительными работами в городе; впрочем, данный эпизод оканчивается счастливым поцелуем влюбленных. Следом за картинами разрушенного города, на контрасте с бульдозером, сносящим старое здание, семья вселяется в новенький многоквартирный дом[232]. То есть и спустя двадцать лет доминирующим нарративом в контексте землетрясения оставалось создание жилой площади.

Последний фильм о ташкентском землетрясении – «Столица дружбы и тепла» – был снят в 2011 году в авторитарной атмосфере постсоветского Узбекистана и предлагал зрителю все тот же набор тем: дружба, отвага, спокойствие и стремительное восстановление города[233]. Ближе к его концу на экране появляется монумент, открытый в годовщину землетрясения в 1976 году: огромные человеческие фигуры, типичные для советской архитектуры того времени, и расколотый каменный куб, на котором скульпторы вырезали циферблат. Часовой механизм вмонтирован не был, и стрелки всегда показывали время между 5:20 и 5:25 утра – когда произошел первый страшный толчок. Следует отметить, что время на циферблате – местное, а не московское. Поскольку стрелки часов не могли двигаться, время на них как бы застыло в тот самый роковой момент. Эти сцены фильма отражают тенденцию, возникшую после 1966 года, согласно которой рассказ о землетрясении было принято начинать с указания точного времени его начала [Алдылов, Максумов, Турсунов 1970: 23][234].

Но беда не всегда связывается с точным временем. В Америке говорят о целом дне 11 сентября, хотя первый самолет протаранил небоскреб Всемирного торгового центра в конкретный момент времени, отражаемый часами, а не календарями. Назвать день – вовсе не то же самое, что назвать время: ведь первое не потребует никаких механических приспособлений (можно просто отслеживать восход и закат солнца), тогда как для второго таковое понадобится обязательно. На снимках города после землетрясения запечатлено множество самых разных часов, в дальнейшей неработоспособности которых у зрителя не возникает сомнений. Важность механических символов времени состояла в том, что так оно оказывалось подчинено государству.

Советские и постсоветские текстовые и кинематографические свидетельства ташкентского землетрясения говорят о том, что после толчка время остановилось. Что примечательно, время во всех подобных историях определяется сугубо по уличным – и никогда по наручным – часам. Это связано, вероятно, с тем, что уличные часы являются чем-то общественным, в то время как наручные – скорее устройством личного наблюдения времени. С наручными часами граждане управляются по собственному произволению, уличные же регулирует государство[235]. В 1967 году в Киеве автобус упал с моста в Днепр; следователи обратили внимание на наручные часы погибших – многие из них слегка спешили или отставали относительно официального времени трагедии[236]. В Ташкенте же наручные часы продолжали идти, а значит, не останавливалось и время – разве что для тех, кто сам его останавливал ради эффектной истории.

В романе «Время, вперед!»