И все содрогнулось… Стихийные бедствия и катастрофы в Советском Союзе — страница 26 из 68

[271] в стесненных городских условиях [Коробовцев 1971, 12: 26][272]. Неотложность в обеспечении жильем мешала воплощению творческих идей, но все же пластичные свойства бетона сумели проявиться в Ташкенте (например, в упомянутом выше ресторане «Голубые купола») [Ikonnikov 1975: plate 36].

В отличие от других, Коробовцев считал центр города вполне самодостаточным жилым пространством: «…лучшие черты “старого” города, созданные с течением столетий народной мудростью… следует оживить» [Коробовцев 1971, 12: 28]. Он ценил естественное движение по уличным артериям старого города. Пусть регуляция пространства там осуществлялась согласно некоему единому принципу, оно – пространство – оставалось весьма разноплановым. Кроме того, в старом городе невозможно было заблудиться, поскольку артерии постепенно выносили прохожего к тому или иному знаковому месту вроде «рыночной площади, старой мусульманской школы или мечети» [Коробовцев 1971, 10: 21]. Ту же мысль подчеркивают и сделанные им фотоснимки старого города. Снимок, запечатлевший изломанную улочку с древними двухэтажными домами и тремя прохожими, снабжен следующим комментарием: «Еще есть время прогуляться по узким, извилистым улочкам, заглянуть в тенистый дворик и влюбиться в поразительные резные двери и мудрость простой архитектуры» [Коробовцев 1971, 10: 19].

После распада Союза архитекторы сокрушались по поводу утраты этих резных дверей во время реконструкции Ташкента, но тогда подобный взгляд популярностью не пользовался. В «Правде Востока» была напечатана серия фотоснимков многих улиц города «до и после»: в одной из таких пар на снимке «до» был представлен одноэтажный домик со стоящей у дверей телегой; на том же, что «после», высился многоквартирный дом с припаркованной рядом машиной[273]. Коробовцев, несомненно, одобрял постройку многоэтажных зданий, понимая необходимость модернизации жилого фонда, но отмахнуться от чарующей красоты старого города он не был готов.

Начиная уже с заглавия и на протяжении всей статьи Коробовцев почти всегда заключает «старый» город в кавычки, наделяя в общем-то обыденное определение собственным, уникальным голосом, передающим иное значение. На заре семидесятых это дополнительное значение относилось к махалле – данное слово лишь единожды упоминается в большой двухчастной статье Коробовцева. Именно вокруг махалли, или, проще говоря, кварталов традиционной узбекской общины, и разворачивались основные дебаты о центре Ташкента. Архитекторам, видящим городское пространство на манер миллиметровки, рассеченной вдоль и поперек всевозможными автомагистралями, махалля представлялась пережитком невежественной древности, а снимки в «Правде Востока» еще больше подкрепляли эту уверенность; поборники же национальных традиций считали махаллю вполне дееспособным способом городского управления и разумным использованием пространства.

При этом если перестать расценивать махаллю (с примерной численностью существовавшей в ней общины приблизительно в три-четыре тысячи человек) в рамках общей схемы Коробовцева, то проявится весьма примечательный парадокс[274]: между фотоснимками улиц старого Ташкента и цитатами западных корифеев вроде Фрэнка Ллойда Райта и Ле Корбюзье сам современный советский город практически исчезает[275]. Пусть здесь присутствует некоторое преувеличение, но ясно, что советский город оказался зажат, словно бы в тисках, с одной стороны восточным, с другой же – западным видением. И западный аспект отражал возвращение к иной эпохе советской архитектуры – ведь как Райт, так и Корбюзье были постоянными спутниками дискуссий двадцатых годов, пока Сталин не направил ее развитие по другой колее [Hudson 1994: 139]. В брежневские же годы советская архитектура вновь обратилась к западному опыту: параллели между проспектом Калинина в Москве и идеями Лучезарного города Ле Корбюзье уже не раз отмечались исследователями [Meuser, Börner, Uhlig 2008: 30]. Так что и в Узбекистане такие архитекторы, как тот же Коробовцев, стремились вживить элементы махалли в современный градостроительный проект. В итоге новую городскую панораму определила системная ограниченность материально-технических ресурсов, но и к существующей материальной базе Коробовцев все равно желал приложить как западные, так и традиционно узбекские архитектурные принципы[276]. Словом, то, что «Ташкент обретал все более советский вид», было справедливо лишь отчасти [Mackenzie 1969: 215].

Дискуссии о махалле начались отнюдь не в Ташкенте, равно как и не с землетрясения 1966 года. Так, еще за год до того советский журнал «Наука и религия» знакомил читателей с феноменом махалли, сообщая о достигнутом прогрессе в продвижении коммунистических идеалов в этих небольших сообществах. Корреспондент издания отправился в небольшой старый квартал с населением около пятисот человек и побеседовал с некоторыми из них. Он отметил, что большинство местных мусульман сравнительно малообразованны и придерживаются «весьма примитивных и смутных религиозных представлений» [Ирбутаев 1965: 7]. Что, впрочем, не означало, что махалля являлась некоей религиозной теплицей: лишь немногие ее обитатели регулярно отправляли религиозные обряды [Ирбутаев 1965: 8][277]. При этом «не [было] секрет[ом]», что коммунисты не слишком усердствовали в насаждении научного атеизма среди консервативных и весьма богобоязненных обитателей махалли [Ирбутаев 1965: 9]. Очевидно, корреспондента больше занимали люди, нежели здания – однако он сделал два небезынтересных наблюдения. Он отмечает, что местные жители зачастую имеют собственный дом с садом и что подобная планировка способствует укреплению религиозности. Более того, изолированность махалли означала некоторую однородность ее этнического состава, в то время как в кварталах современного типа проживали многонациональные сообщества, более приверженные советским ценностям [Ирбутаев 1965: 10][278]. А еще год спустя в той же «Науке и религии» вышел еще один материал о махалле, в котором автор подчеркивал, что она представляет собой «замкнутое» сообщество, сохраняющее «архаический» уклад. Несмотря на то что обитатели махалли теперь проживали в новоотстроенных домах, отправлять свои древние ритуалы они не перестали [Хамидов 1966: 53].

Подобный советский взгляд транслировался всесоюзными изданиями, базировавшимися в Москве. В местной же прессе с куда большей симпатией отзывались о махалле, хотя зачастую и соглашались, что определенные изменения необходимы. Ташкентские архитекторы еще до землетрясения разработали план расселения ее жителей в новые дома, однако народная приверженность данной форме общественной организации выходила далеко за пределы городской черты [Чеботарева 1968а]. Далеко не все считали махаллю обособленным от мира сообществом; скорее в ней видели надежный административный центр, «подкрепляющий» усилия советского правительства, формируя «базис народной сплоченности и общежития» для коллегиального принятия решений. Пусть со временем менялись те или иные экономические признаки махалли, но признаки общинные, вполне соответствующие коммунистическим ценностям, ничуть не изменились. Махалля предлагала услуги в области образования, побуждала жителей принимать участие в хашарах и даже предоставляла некоторую медицинскую помощь [Моисеева 1966: 79]. В процессе восстановления Ташкента нельзя было пренебречь возможностями махалли относительно побуждения «населения к содействию и самодеятельному обслуживанию», основанному на принципах добровольчества [Моисеева 1966: 80].

В глобальной перспективе описанные заботы о судьбе махалли не выглядели чем-то необычайным. На Западе уже давно закрепился образ архаичного и опасного мусульманского города. Еще в тридцатые годы Ле Корбюзье предлагал проекты перепланировки Алжира, в которых новые кварталы отделялись от старых [Celik 1997: 38–43]. Тогда же на экраны вышел фильм «Пепе ле Моко» с Жаном Габеном в роли отпетого преступника, шутя скрывающегося от французской полиции в лабиринтах трущоб алжирской Касбы[279]. Подобный сюжет вполне мог бы развернуться и в ташкентской махалле: уже после распада Советского Союза один местный житель пересказывал историю, слышанную им от матери, о «тайном» подземном ходе, соединяющем мавзолей с мечетью в ансамбле Хазрати Имам [Аскаров 1991: 5]. А в 1966 году Джилло Понтекорво снял фильм «Битва за Алжир», где французские власти, с трудом справляясь с охватившим старый город революционным движением, в итоге принимают решение выкурить бунтовщиков из убежища при помощи взрывчатки. Едва ли у советской власти была потребность взрывать что-либо в старом городе, но работы для бульдозеров – а также танков, приспособленных под интенсивные демонтажные работы, – было хоть отбавляй. Предотвратить снос зданий местные архитекторы были не в силах, но многие из них не были согласны с принятым планом и свою обеспокоенность выражали открыто и публично. По иронии советская расчистка старого города в немалой степени была вдохновлена западным опытом. В 1991 году многие архитекторы критиковали проекты новостроек шестидесятых годов, указывая, что стиль их исполнения «был заимствован из зарубежной практики как весьма полезный для советской архитектуры» [Плесневич 1991б: 14]. Более того: «быть может, прозвучит необычно», но советская архитектура «не избежала глобальных процессов», побуждавших человечество пытаться освоить окружающий его мир природы. Идеология, благодаря которой воздвигались советские новостройки, не была сугубо коммунистической, но скорее «строго прагматической» и служила интересам граждан страны, убежденных, что они строят совершенно новое общество [Плесневич 1991а: 6].