[594]. Менее заинтересованный в городах Тышкевич ратовал за разработку своего рода программы переселения, нацеленной на образование небольших общин. Еще одно предложение было направлено в украинский ЦК партии: для снижения радиационного фона требовался вертолетный отряд со специальными психоэнергетическими установками на борту[595]. Оно поступило весной 1990 года и вполне соответствовало духу поздней перестройки – изобретатели упомянутой установки к своему обращению даже приложили контракт, на случай если ЦК пожелает развить сотрудничество. Специалист АН Украины, изучивший данное предложение, научных обоснований к принятию такового не выявил[596].
Несмотря на обсуждение Чернобыля в Верховном Совете, в государственной практике до сих пор не было выработано четко оформленной процедуры касательно катастрофических событий. Всякий раз на разрешение чрезвычайной ситуации бросались лучшие силы, однако бюрократического рычага, при помощи которого подобные задачи можно было бы решать систематически, в стране не было. После землетрясения в Армении в декабре 1988 года и взрыва газа в Башкирии в 1989-м, вылившегося в крупнейшую железнодорожную катастрофу с сотнями погибших и раненых, московские власти осознали, что трагедии не являются чем-то единичным и редким. В 1989 году для координации действий в подобных случаях постановлением Совмина была учреждена комиссия по чрезвычайным ситуациям, ставшая впоследствии Министерством по чрезвычайным ситуациям Российской Федерации[597]. Вскоре после начала своей работы комиссия провела подробный опрос всех советских республик на предмет информации о самых насущных проблемах. Ответы были вполне предсказуемы: среднеазиатские республики более всего переживали по поводу землетрясений, а западные – по поводу радиации и будущего прочих местных АЭС. В Узбекистане землетрясения потенциально могли нанести «огромный ущерб» гражданской и промышленной инфраструктуре. В категорию «технических проблем» он отнес повышение строительных норм в целях обеспечения безопасности и изучение влияния сейсмической активности на крупные водохранилища. Динамика выглядела во многом положительной, демонстрируя серьезный прогресс в противодействии катастрофам в крупных городах (сравнивая с ташкентским землетрясением 1966 года), а также повышение сейсмостойкости столичного метрополитена[598]. В Казахстане землетрясения, обвалы и оползни дополнялись многочисленными несчастными случаями на производстве[599]. А в Белоруссии, помимо уже привычной радиационной, приходилось считаться также с опасностями крушения поездов и аварий на химических заводах или газопроводах[600].
Запоздалое решение об учреждении такой комиссии указывало на то, что компартия в конце концов расписалась в недостаточности своих прежних усилий в борьбе с бедствиями. В Советском Союзе уже существовала система гражданской обороны (ГО), в задачи которой входили мероприятия по подготовке гражданского населения к чрезвычайным ситуациям вроде авиаудара с применением оружия массового поражения [Алтунин 1985]. Специфическая роль гражданской обороны была не совсем очевидна, хотя фактически система работала с разными министерствами, скажем с Министерством обороны[601], и была полезна во время стихийных бедствий – лесные пожары, наводнения и землетрясения считались ее поднадзорной сферой [Алтунин 1978]. Вместе с тем создание новой комиссии по чрезвычайным ситуациям явно означало, что одной лишь гражданской обороны недостаточно, а также что в ситуациях повышенной опасности партийное руководство нуждалось в более гибкой системе управления. Министерство по чрезвычайным ситуациям не заменяло собой гражданскую оборону, но обеспечивало оперативную координацию и централизацию осуществляемых мероприятий. Проще говоря, если в Ташкенте сразу после землетрясения действия координировались временной чрезвычайной комиссией (ВЧК) под руководством И. Т. Новикова, то МЧС как раз было призвано устранить подобную стихийность в реакции на стихийное бедствие. Шансов проявить себя комиссии практически не представилось, поскольку на горизонте уже маячил распад Советского Союза, но ее российский аналог сыграл весьма существенную, хотя также и сильно критикуемую роль во время пожаров в Подмосковье летом 2010 года.
Желая добиться того, чтобы его реакция была не столь бессистемной, Советское государство пыталось в упорядоченную бюрократическую структуру встроить природный феномен, по самой сути своей такому порядку чуждый. Решение было призвано сократить элемент случайности в жизни граждан, накладывая ограничения на спонтанные действия. Внешне это подразумевало полный контроль над событиями, происходящими как в физическом пространстве, так и во времени. Таким образом, Комиссия по чрезвычайным ситуациям была уполномочена ускорять или замедлять ход событий в зависимости от обстоятельств. Но, несмотря на чаяния государства распоряжаться временем, Чернобыль обернулся новыми проблемами, поскольку время там зачастую измерялось вовсе не привычными часами.
Время всегда играло важную роль в восприятии несчастных случаев и катастроф. В Ашхабаде большое значение имели часы, фиксировавшие точное время землетрясения, но время выживших оказалось тогда подавлено, и лишь полвека спустя перестройка позволила их воспоминаниям всплыть на поверхность. Ташкентское время 5:23 утра стало знаковой отметкой, запечатленной на снимках часов и переходившей много лет из отчета в отчет. «Пять двадцать три» – неуклюжее числительное, обернувшееся страшным существительным, – было не просто физической отметкой, связанной со временем на человеческих часах, но также и символом, знаменующим рождение нового города. Так и в Чернобыле время было – и остается по сей день – не менее важным. «Союз Чернобыль Украины» разместил у себя на сайте (сейчас уже не работающем) часы, указывающие время взрыва с точностью до секунды, в которую он произошел, – 1:23:42. Но время – не просто нечто поддающееся измерению, а скорее серия взаимосвязей.
Сторонники Begriffsgeschichte (истории понятий) призывают историков рассматривать описательные термины в широком социальном, культурном и временном контексте. Географическое наименование вроде «Ташкента» является не просто указанием на некое географическое пространство или удобным сокращением для обозначения конкретной территории в Средней Азии, но и хранителем культурных образов для тех, кто к нему обращается. Чернобыль быстро сделался «символом, превосходящим случившееся в Чернобыле» [Dupuy 2006: 21]. И если название города может вобрать в себя все типы связанных с ним образов, то оно также может содержать и восприятие времени. И в этом отношении слова «Ташкент» и «Чернобыль» вбирали время совершенно по-разному. После землетрясения слово «Ташкент» стало ассоциироваться с возрождением и ожидаемым воскресением, но измерение времени радикально не изменилось. Город последовательно продвигался вперед, а уличные и наручные часы лишь отмечали ход его восстановления. Ташкентское время нетрудно было изобразить при помощи часов с остановившимися после толчка стрелками. В Чернобыле все было совершенно иначе.
Чернобыль олицетворял иное время – более призрачное, измерить которое было нелегко. Радиоактивные элементы должны были храниться на протяжении нескольких поколений, а некоторые изотопы – даже миллионов лет. Сам ход времени, привычно отмечаемый временами года и ритуалами человеческой жизни, – изменился. Ученые объясняли местным жителям, что тело умершего человека, вдыхавшего «горячие» радиоактивные частицы[602], останется радиоактивным на протяжении «сотен или даже тысяч» лет. Если же тело усопшего выкопать спустя годы, любой вдохнувший исходящие от него частицы может умереть; тот человек, возможно, безвременно ушел, однако жизнь его тела продлевалась на неопределенный срок [Virilio, Alexievitch 2004: 161]. Научное время позволяет с точностью измерить периоды полураспада тех или иных изотопов, но местным жителям подобная мера времени значимой вовсе не казалась – они никак не могли взять в толк, каким образом какие-то частицы в человеческом теле вдруг смогут выйти за пределы духовного и даже светского времени.
Фредерик Лемаршан указывает на двоякую природу времени, хранимого экспонатами нового Музея чернобыльской катастрофы в Минске. Артефакты из зоны загрязнения были дезактивированы и выставлены на обозрение посетителей музея [Lemarchand 2004: 147]. Таким образом, сам временной контекст экспонатов подвергался сомнению: они могли относиться к досоветской эпохе и вместе с тем – поскольку с точностью идентифицировались как находки из радиоактивной зоны – принадлежали к самому недавнему прошлому. То есть экспонаты в витринах отражают время в двух уникальных культурных рамках, совмещение которых представляется практически невозможным. Более того, в изъятии радиации можно видеть также и отнятие у них времени: уготованное им будущее – совершенно отлично от того, что светит идентичным им сокровищам, пребывающим в зоне[603] и подвластным законам научного времени полураспада. Музейные экспонаты оказываются, таким образом, полностью лишены важнейшей составляющей исторического времени.
Для партии же историческое время всегда оставалось чрезвычайно важным. Время было эмпирической сущностью, которую можно подстегивать, подталкивать и ускорять – вперед, прямо к светлому будущему; время умело ходить, подобно марионетке – в такт движению партийного кукловода. Чернобыль ясно обозначил границы партийного контроля, но также вверг и само время в водоворот. Оно уже более не имело четкого направления; а коль скоро соскочила временная ось, то недолго оставалось и пространственной. Нити окончательно лопнули. Собственно говоря, ничему более не подвластное, время оказалось теперь бессмысленным.