ледовали единым лекалам. В 1948 году власти сообщили о страшном ашхабадском землетрясении, унесшем десятки тысяч жизней, причем сделали это гораздо оперативнее, чем в эпоху горбачевской гласности стало известно о Чернобыле. Сообщения об Ашхабаде в центральных изданиях уже вскоре пошли на убыль, но местная пресса без колебаний публиковала как хвалебные оды, так и разгромную критику процесса восстановления. При Брежневе правительство всецело одобряло публикации о ташкентском землетрясении в газетах и профильных журналах, так что вокруг трагедии еще долго не стихал ажиотаж. Хотя международные журналисты подозрительным образом отсутствовали, землетрясение широко освещалось в самых разных средствах информации – по радио, в кино, в газетах, в научных и популярных работах, в художественных описаниях (вроде «Драмы и подвига Ташкента» Пескова) и в советских изданиях на иностранных языках.
Очевидно, государство желало использовать происходящие бедствия в собственных интересах, в результате чего характер их освещения в новостях ставился в зависимость от политических обстоятельств. Скажем, крымское землетрясение в конце двадцатых сразу же попало на первые полосы, возвещая о важности Крымского полуострова как «всесоюзной здравницы»; иными словами, политическая целесообразность требовала распространения информации о катастрофе. Кроме того, в публичных обсуждениях принимали участие ученые, объяснявшие людям случившееся с высоты научного авторитета и доказывавшие, что чиновники держат все под контролем. Характер использовавшейся при этом науки – сейсмологии двадцатых годов – позволял ученым свободно выражать свое мнение: сейсмологи не были гордостью коммунистического государства, подобно физикам-ядерщикам восьмидесятых, а значит, – в отличие от Чернобыля – в Крыму немедленных цензурных мер не потребовалось. Пусть Горбачев впоследствии и ратовал за гласность и ослабление контроля государства, но политические обстоятельства весны 1986 года фактически делали применение цензуры неизбежным. Чернобыль поразил советскую научную гордость в самое сердце и грозил тем, что экономический кризис, с которым Горбачев уже успел столкнуться, перерастет в полномасштабный политический. Кроме того, Чернобыль, в отличие от прочих крупных советских катастроф, обладал интернациональным значением.
Пусть и не главные знаменосцы в политических баталиях, ученые, однако, всегда играли критически важную роль в освещении катастроф. Среди авторов сборника «Черноморские землетрясения 1927 года и судьбы Крыма», вышедшего в следующем, 1928 году, были сплошь видные профессора. Впрочем, во время крымской трагедии ученые не всегда оперировали достоверными сведениями, порой вводя людей в заблуждение: высказанные авторитетными авторами гипотезы о возможном провале полуострова в море уже трудно было отыграть назад. В Ашхабаде ученый мир в глазах общественности не играл практически никакой роли, тогда как в Ташкенте все внимание было приковано к сейсмологам. Положение последних было весьма завидным: известность без ответственности; никто не ожидал, что они предскажут новый мощный толчок. С Чернобылем ученые вновь стали героями новостей. Взрыв четвертого энергоблока, казалось, пошатнул самые основы советской науки, но самих ученых волна не затронула – ведь они бурно возмущались на заседаниях правительственных комиссий и на страницах региональных газет. Они успешно противостояли строительству новых АЭС, одновременно решительно отстаивая честь советской науки, которую то и дело норовили попрать некомпетентные бюрократы. Как мы видели на снимке пикетировавших Крымскую АЭС барышень, даже активисты призывали доверять советским ученым.
Но, несмотря на подобную многоголосицу, освещение любого катастрофического события регулировалось рядом общих положений: число жертв было важнее масштаба разрушений, городская местность – важнее сельской, а историческая взаимосвязанность бедствий никогда не принималась во внимание. Все это из года в год отзывалось множеством нелепых ситуаций вроде сообщения о мощных толчках в иранском Машхаде с указанием числа жертв и умолчания о них применительно к соседнему с Ираном Ашхабаду, хотя все эти жизни унесло одно и то же землетрясение. А когда спустя считаные дни после Ташкента прогремел взрыв в одной из шахт Донбасса, в местной газете упоминали о человеческих жертвах, но без какой-либо конкретики в цифрах. Часто власти страшились не столько самой огласки числа жертв, сколько народных волнений на неизбежных похоронах.
Немаловажную роль в освещении бедствия играло и место, где оно произошло. Ведь и Ташкент, и Ашхабад находились столь далеко на азиатских окраинах бывшей Российской империи и нынешнего СССР, что о них в известном смысле можно было и забыть. И вместе с тем в Ташкенте только что прошла серьезная дипломатическая конференция, а сам город к тому же был четвертой по величине городской агломерацией Советского Союза. В результате и внимания к нему было не в пример больше, чем к Ашхабаду. Бедствия же вне пределов городской черты – в деревнях и селах – удобства ради зачастую не замечались. В этом, пожалуй, выражалось и стародавнее предубеждение большевиков в отношении крестьян, но все же в первую очередь этим преследовалось именно политическое удобство партии. Репортаж об эвакуации затопленной где-то в глуши паводком деревушки серьезных политических выгод не обещал; да и в целом к наводнениям советские власти всегда оставались довольно равнодушны. Наводнение в русской глубинке было далеко не редкостью, а той же привычной данностью, что и подземные толчки в Средней Азии. И вовсе не случайно у деревенщиков (вроде уже упоминавшегося Валентина Распутина), писавших о быте русского крестьянства, то и дело упоминаются наводнения или пожары, но никак не землетрясения. Напрашивается мысль, что деревенские бытописатели предпочитали «бытовые», исконно русские бедствия необычным «азиатским» землетрясениям. Небезынтересно и то, что художественно описать трагедию Ашхабада решил сын еврейских беженцев Л. В. Карелин.
Кроме того, катастрофические события (да и менее значительные происшествия) крайне редко рассматривались в связи друг с другом: советская стратегия заключалась как раз в том, чтобы изолировать каждый инцидент в сознании граждан и тем самым упрочить государственный контроль над памятью. Попытки обуздания памяти не ограничивались революционной историей или классовой борьбой, и каждое новое бедствие подавалось обособленным явлением даже несмотря на то, что с каждым из них вновь и вновь возникали и столь затертые исторические темы, как дружба народов. Подчас упоминание одной трагедии в связи с другой происходило в контексте сочувствия чужой беде: так, в 1966 году в письме, опубликованном в крымской газете, выражались соболезнования бедствующим ташкентцам – ведь и сами крымчане в 1927 году пережили схожее потрясение. И все же подобные указания на связь между бедствиями были скорее исключениями, нежели правилом. Хотя значительная часть информации по крымскому и ашхабадскому землетрясениям была вполне доступна в научных и популярных источниках, государственные лица сторонились увязывать с ними актуальную стратегию действий в Ташкенте. Конечно, радиоактивный аспект Чернобыля выделял его в совершенно особую категорию, но даже после страшного землетрясения в Армении из уроков прошлого было вынесено чрезвычайно мало. Сейсмологи продолжали отслеживать активность в коре, а инженеры продолжали совершенствовать технологии защиты фундамента от толчков, но все это не помогало увидеть ситуацию в свете более общих исторических и социальных проблем. В известной степени такое поведение было вполне обычным и распространенным; именно этот подход Хьюитт критикует в западных исследованиях, нередко стремящихся редуцировать стихийное бедствие до перечисления его научных характеристик.
Вышеупомянутые письменные источники рассказывали лишь часть истории. Кинорежиссеры также неустанно напоминали зрителю о различных катастрофических событиях, пусть даже мораль их повествования со временем и менялась. В 1926 году, незадолго до крымского землетрясения, А. И. Бек-Назаров снял свой знаменитый «Намус» с весьма правдоподобными сценами разрушительного землетрясения в начале картины. «Поэма о море» 1958 года, воспользовавшись культурной оттепелью, заставила зрителя усомниться в целесообразности затопления деревень в качестве побочного продукта выработки гидроэлектроэнергии. Если эти две ленты предлагали несколько провокативную точку зрения, то в других прославлялся героизм. «Ташкент, землетрясение» М. К. Каюмова демонстрировал разрушения, причиненные страшным землетрясением, но основное внимание в нем уделялось истории людей, победоносно возрождающих город. Создатели художественной драмы конца семидесятых «Экипаж» сводят вместе землетрясение с авиакатастрофой, чтобы подчеркнуть не только угрозы современного мира, но и мужество советских пилотов, преодолевающих невероятные опасности. Время от времени посыл менялся, но зритель неизменно получал с экрана напоминание о том, что беда всегда находится где-то неподалеку.
Очевидно, после ташкентского землетрясения Советский Союз широко пользовался возможностями современных средств массовой информации, однако о средствах «частной» информации исследователи говорят весьма редко. С шестидесятых годов СССР уделял все больше внимания вопросам потребления, так что и его граждане получили возможность поиграть с разного рода техническими новинками. Государство держало целый штат официальных фотографов, но теперь советский человек мог подкопить и на собственную фотокамеру. К сожалению, семейные альбомы и любительские фотографии не были по достоинству оценены исследователями. Но пока не опрошены очевидцы, не открыты семейные альбомы с запечатленными на снимках воспоминаниями, весьма важный аспект в анализе бедствий останется нерассмотренным. Визуальный анализ, играющий в современном мире ключевую роль, позволил бы не только углубить понимание трагических событий, но и прояснить, каким образом люди сохраняли воспоминания о пережитых испытаниях, когда средства массовой информации уже переставали о них сообщать.