Как и в те далекие времена, так и теперь Кобзон очень любит хорошо одеваться. Думаю, что в этом ему помогает все та же Неля. И в обыденной жизни, и на концертах, и на думских заседаниях он всегда безукоризненно одет. С большим вкусом. Он никогда не выйдет на сцену в помятых брюках или с плохо завязанным галстуком, словно дает понять своим молодым коллегам, что зрителя надо уважать и самому себе быть приятным…
Как-то я подарил ему коробку с модным галстуком. Иосиф оценил фирму. Но тут же спросил: «А платочек?» «Ну, а как же без?» – ответил я, зная, что это уже стало стилем Кобзона.
В конце лета 2007 года я неожиданно попал в больницу. Пришел в клинику снять перед командировкой кардиограмму, а врачи тут же уложили меня под капельницу в реанимацию. Сказали – инфаркт. (К счастью, не подтвердилась). Через дня три-четыре, когда мне разрешено было вставать, в палату шумно вошел Иосиф. За ним внесли невероятное количество всяких пакетов и кульков. «Это тебе на поправку – витамины», – весело пояснил Кобзон, усаживаясь в кресло.
Заглянувший на минуту главврач сказал гостю: «У вас только десять минут». Но Иосиф собрался домой только через полчаса. Нам было о чем поговорить. Прощаясь, он обратился к Ане: «Я хочу рассказать тебе наш еврейский анекдот. Андрюха, можешь не слушать…» Но не слушать Кобзона, рассказывающего анекдоты, невозможно. «Умирает старый еврей, – начал Иосиф. – Говорит жене: «Сара, ты помнишь, у меня был инфаркт и ты неделю сидела около меня?» – «А что делать, Абрам…» – «А потом я лежал с инсультом, и снова ты была рядом…» – «А что делать, Абрам…» – «Когда я сломал ногу и ее подвесили к потолку, ты целый месяц не отходила от меня… Сейчас я умираю, и ты опять рядом. А я вот лежу и думаю – а может, это все от тебя?»» На этой минуте веселой терапии мы и расстались с Иосифом… И мне, конечно же, вспомнилось, как несколько лет назад я приходил сюда навестить моего друга, который лежал тогда в той же самой клинике… Но, слава Богу, без инфаркта…
Я намеренно не пишу о политической и общественной жизни Кобзона. Во-первых, потому, что это широко известно. А, во-вторых, потому, что мои отношения с ним складывались прежде всего в творческой плоскости, в житейских перипетиях. Однажды мы вчетвером – Иосиф с Нелей и я с Аней – возвращались на машине из небольшого израильского городка Арад к себе в гостиницу. Дорога шла под уклон, петляя меж каменных склонов…
И вдруг я почувствовал, что отказали тормоза. Пришлось сказать об этом моим спутникам. Женщины притихли, а Иосиф неожиданно рассмеялся! «Не стал ты, Андрей, своим для этой земли. Был бы евреем, ничего бы не случилось…» Но мне было не до шуток. Тормоза проваливались. Наш огромный «линкольн», как доисторический монстр, катился куда-то в преисподнюю. И только луна мелькала в окнах… Однако, чтобы поддержать настроение, я ответил: «Зато у меня пассажиры какие! Вся надежда на вас…» И вновь усиленно надавил на тормоза. Не знаю, что произошло, но через секунду машина встала. Теперь уже засмеялись наши спутницы. У всех отлегло от сердца. А когда мы благополучно добрались до дому и уселись в отеле ужинать, Кобзон спросил: «А что было-то? Машина старая?» И не дожидаясь ответа, сказал: «Все-таки не зря земля эта называется Святой… Могло ведь и хуже кончиться…»
И тут же рассказал анекдот. Некто зашел в морг. Смотрит, один «жмурик» улыбается. «Чего это он?» – «Да молния его убила», – говорит служащий. – «А улыбается чего?» – «А он думал, что его фотографируют».
Как-то я ему признался, что анекдоты не запоминаю напрочь. И вдруг получаю от Кобзона большой альбом, красиво оформленный, где на каждой странице по несколько анекдотов. Штук триста. Я читал весь вечер, смеялся и самые смешные пытался запомнить… Но увы. Надо иметь феноменальную память Иосифа и его умение их рассказывать.
А память у него действительно замечательная. Столько песен, сколько знает Кобзон, не знает никто. Советская классика, современные шлягеры, фронтовые песни, зарубежные хиты. И конечно же, русские романсы. А как он их поет!.. И никогда под фонограмму, а всегда вживую. Слишком уважает слушателей, – чтобы обманывать. И очень дорожит репутацией. Музыка – это его душа. А ее не продублируешь… Потому и написал я в посвященных ему стихах: «Без тебя нет песен у России. А без песен и России нет».
И о том, как мучился художник…
Александра Шилова я впервые увидел на его автопортрете. Красивое одухотворенное лицо. Образ романтического героя девятнадцатого столетия. Даже по одежде можно было понять, что это художник. Из рассказов наших общих приятелей и друзей вырисовывался человек глубокой и доброй души. Но полнее всего мне раскрыли Сашу Шилова его выставки, где с портретов смотрели на мир грустные старые люди, как видно, прожившие нелегкую жизнь. Улыбались своему будущему юные звезды. И зачаровывали искренностью и красотой дорогие сердцу пейзажи России…
Шилов ворвался в изобразительное искусство стремительно и победно. Помню, какие очереди выстраивались к нему на Кузнецком мосту. О молодом художнике заговорила вся Москва. Им восхищались, ему завидовали, его обсуждали.
А как мы познакомились с ним, честно сказать, сейчас я уже и не помню. Может быть, потому, что Саша стал для меня близким человеком, еще до нашего очного знакомства, когда я серьезно увлекся его творчеством и по нему почувствовал родство наших душ. А потом мы стали встречаться на разных тусовках и приемах. Я зачастил к нему в галерею, что находится неподалеку от Кремля.
Однажды он предложил написать мой портрет. Я сразу согласился, потому что очень высоко ценил его художнический талант. И особенно это тонкое умение – через лицо, взгляд и настроение передавать не только характер человека, но и его затаенную внутреннюю жизнь…
Помню, когда я увидел на шиловском полотне моего кумира и земляка – великого певца Сергея Яковлевича Лемешева, я рассказал Саше, как однажды, еще будучи студентом Литературного института, оказался рядом с легендарным тенором на переходе Тверского бульвара. Но так и не решился подойти к нему.
В те студенческие годы я часто бывал в Большом театре на всех его операх. А когда приезжал домой в Калинин, снова и снова смотрел на бывшее здание кавалерийского училища, что было рядом с моим отчим домом в Пивоварском переулке. Именно из этого училища юный певец отправился в Московскую консерваторию, решившую его судьбу.
Помню, как внимательно слушал меня Саша Шилов, не перебивая и не торопя, хотя знал Лемешева лично и много с ним общался. Но меня уже «понесло». Я рассказывал своему новому другу, как каждый год великий певец выступал в родном городе Калинине на замечательной сцене Дома офицеров, похожего в миниатюре на московский Колонный зал.
Однажды Лемешев приехал туда с красивой молодой певицей из Кировского (ныне Мариинского) театра – Верой Кудрявцевой, которая тогда стала его женой… И вот тут Саша перебил меня: «А хочешь, я тебя познакомлю с ней?» Так благодаря Шилову я попал в дом Лемешева на Тверской… В гостиной было много старых фотографий, где Сергей Яковлевич был запечатлен в разных ролях. По всему чувствовалось, что Вера Николаевна бережно хранит память о своем великом муже. Потом мы еще приходили с Сашей к ней в гости на Тверскую, пили чай, вспоминали хозяина дома, радовали Веру Николаевну своим искренним вниманием.
Шилов написал ее портрет. Замечательный и психологически очень точный. И теперь оба эти портрета – Сергея Яковлевича Лемешева и Веры Николаевны Кудрявцевой висят рядом в галерее Александра Шилова.
Мне всегда казалось, что Шилову во всем очень везет – и в творчестве, и в друзьях, и просто в жизни. Но однажды… Саша позвонил мне поздним вечером и глухим голосом, в котором было столько боли и отчаяния, выдохнул:
– Помоги мне. Нужен хороший экстрасенс… Или, может быть, мудрый знахарь. Серьезно больна моя дочь. Врачи, по-моему, уже ничего не могут…
Я услышал слезы в его горестном молчании и растерянно попытался утешить своего друга, понимая, что никакие слова ничего не изменят… Потом стал лихорадочно рыться в своих блокнотах в поисках телефонов Джуны и других целителей. Но когда на другой день я позвонил Саше – никто мне не ответил. Позже я узнал, что он повез Машу куда-то за границу в последней надежде на чудо. Но чуда не произошло…
И судьба, как сломанная ветка,
Бьется возле пламени лампад…
И восходит образ,
По-девичьи светлый.
Бесконечно грустный,
Как отцовский взгляд.
Только работа – изнурительная и каждодневная – спасла его от безумия и отчаяния… И в галерее появлялись все новые и новые полотна Мастера. Люди толпились возле картин, тихо обсуждая их и делясь своими впечатлениями.
Иногда он неожиданно появлялся там – печальный, поседевший, но по-прежнему красивый, и, отрешенно посмотрев на многолюдный зал, так же внезапно уходил. Что творилось в те дни в его душе, – не знает никто. Но помогало время. Оно пыталось лечить его, хотя истинное горе, как известно, неизлечимо… Душевное одиночество и бесконечная грусть чуть-чуть затихали в измученной душе художника, когда он вставал к мольберту… Неслись дни, шли годы… Маша на своих портретах навсегда осталась юной и безмятежной…
А жизнь продолжалась. Каждое утро художник приходил в свою мастерскую и работал. Писал знаменитых соотечественников и простых тружеников. Вместе с героями будущих картин мысленно возвращался в далекие годы Великой Отечественной… А иногда просто уходил в родную российскую красоту и писал с натуры пейзажи.
Так он жил. И так жило в нем высокое и неповторимое искусство… Оно было полно искренности и мужества.
Когда Саша писал мой портрет, я приезжал к нему по утрам, вставал с книгой около мольберта и он начинал работать. При этом мы говорили обо всем на свете, как, может быть, не могли бы говорить в обычной повседневности – откровенно, запальчиво перескакивая с одной темы на другую и не стесняясь фольклорного словаря. Так проходило часа три, четыре. Потом он складывал кисти, предварительно повернув мольберт «лицом» к стене и уводил меня на кухню. Там он ставил на стол тарелки, разливал борщ или суп, в зависимости от того, что приготовила домработница, и начиналась наша трапеза. И опять мы с ним говорили. Мне всегда было интересно. Если художник Шилов рассуждал о превратности судеб своих коллег или оценивал эпизоды творческой жизни Москвы, то делал это всегда широко и конкретно, но без ехидства и злобности, без раздражения, и уж тем более без зависти к чьим-то успехам… Он очень отзывчив на чужую беду и чужую жизнь. Я заметил, что книги, которые ему дарят знакомые писатели, он читает. Это теперь большая редкость среди творческой братии.