И все же… — страница 14 из 58

, посланный держать неблагодарных местных жителей в узде, подвержен обратной версии происходящего с людьми из селения Макондо в книге Маркеса[80]: не приступам бессонницы, ведущим к амнезии, а наплывам воспоминаний, ведущим к бессоннице. И он, с его жаждой порядка и уважения, которого он так и не удостаивается, — двоюродный брат незадачливых полковников и майоров из романов Джозефа Хеллера и Пола Скотта. Молодой акробат и клоун Шалимар, урожденный Номан Шер Номан, — это номинальное эхо Одиссея в пещере Полифема подчеркивается намеком на старый индийский эпос «Рам и Лила», в котором «чистую Зиту похитили, и Рам сражался, чтобы ее вернуть». Когда Номан клянется своей первой любви страшной клятвой, обещая убить ее и всех ее детей, если она когда-либо от него уйдет, мы видим тут величайшее высокомерие.

Его торжественность не смягчает даже свойственный Рушди юмор. (Никогда не понимал, почему у писателя, умеющего так смешить, столь серьезная репутация.) «Вазван», знаменитый «банкет из тридцати шести блюд как минимум», можно превзойти лишь более редким «банкетом из шестидесяти блюд максимум». Деревенские старшины соперничают друг с другом в вопросах кухни, кухонных горшков и связанных с ними предобеденных и послеобеденных (не говоря уже об обеденных) театральных развлечениях. Индийское дано в переводе на безукоризненный англо-индийский или индийский английский («На самом деле ее имя — Бхуми, Земля, но друзья зовут ее по фамилии Бунньи, которая, сэр, означает любимое дерево Кашмира»).

Однако главной темой становится трагедия, как в древнегреческом смысле фатума, так и гегелевском — столкновения прав. В одном месте Рушди фактически излагает краткую новейшую историю кашмирского конфликта. Но рассказывает ее не «напрямую», а перемежая с официальными отчетами Макса Офюльса, как американского посла в Нью-Дели. Это сделано с захватывающим дух мастерством, словно пентименто[81], из-под которого проступают фигуры Джона Кеннета Гэлбрейта[82] и Дэниэля Патрика Мойнихэна[83], и помогает продемонстрировать деградацию жизни и этики Кашмира. Кашмирцы были в целом миролюбивыми и не особо религиозными в течение многих поколений, но потом подверглись массированному наступлению политики «разделяй и властвуй», в которой конфессиональные различия были использованы по максимуму. На ислам по очевидным причинам упирали пакистанцы, а индийские власти нередко дергали исламские струны для изоляции светских националистов. Мы видим этот цинизм в туманящемся взоре новопроизведенного генерала Качхвахи, полномочия которого все расширяются, соответствуя прозвищу его «военного лагеря» — «Эластик-нагар», а сам он делается все неразборчивее в своих методах. Ощущается этот цинизм и в жизни селян, где на смену прежней дружбе, длившейся поколения, приходят ядовитое недоверие и сектантство. И вскоре уже вовсю орудуют скучные роботы Аль-Каиды, которых воплощает мулла, сделанный из металлолома. (Еврейские родители Офюльса погибли в Страсбурге, тщетно веруя в то, что родовая библиотека «переживет любых железных мужчин, с лязгом вторгающихся в наши жизни».)

Кто страдает сильнее всего, когда силы святости и уверенности решают выжечь регион дотла? В древности и сегодня ответ один и тот же — женщины. И Рушди отлично это понимает.

«Фирдаус Номан в недоумении покачала головой: „Никак не возьму в толк, чем женское лицо может оскорбить религиозное чувство мусульманина?“ — рассерженно спросила она. Анис взял ее ладони в свои. „У этих дебилов все завязано — извини, маедж, — на сексе. Они считают научным фактом, что от волос женщины идут токи, которые провоцируют мужчину на сексуальное насилие; они думают, что от трения женских ног друг о друга — даже если они до пят прикрыты — возникает особый сексуальный жар, который через ее взгляд передается мужчине и будит в нем низменные инстинкты“. Фирдаус брезгливо всплеснула руками. „Ну конечно! Мужчины — животные, но за это почему-то должны расплачиваться мы, женщины, — старая история! Я думала, они изобрели что-нибудь поновее“»[84].

При всем при том «старая история», в конце концов, и является нитью сюжета. Каждая женщина в романе или несчастна, или толста, или запугана, или боится за своих детей, или боится своих детей, мужа, или любовника, или какого-то бандита. В голосах и лицах братьев Гегру и братьев Карим можно почувствовать момент сочетания злобного тестостерона и плебейского негодования, проклевывания и срастания щупальцев фашизма и садизма.

В Кашмире для изгнания подобных демонов традиционно использовалось искусство комедиантов. Но современным жертвам в этом катарсисе безжалостно отказано. Деревенская труппа может надеяться сыграть представление в честь старого доброго имама Зейна аль-Абидина, стремившегося преодолеть разногласия и сплотить все многообразные конфессии страны, но за стенами театра улицы вскоре заполняет орущая толпа, а потом слышится грохот танков и артобстрела. В этих широтах могут быть деревни, в которых чувства родства и солидарности пересиливают племенные или религиозные пристрастия, но достаточно всего пары фанатиков, чтобы в кратчайший срок уничтожить обходительность, формировавшуюся поколениями. Этот ужасный урок предназначен не только для Кашмира.

В 2000 году в журнале «Нью-Йорк ревью оф букс» была опубликована серия репортажей из Кашмира индийского писателя Панкаж Мишра, где он пришел к поразительному выводу о том, что сегодня невозможно ни понять, ни выяснить, что именно там происходит. Если, скажем, сожгли село, то количество возможных преступников с разных сторон и проведение операций под вражеским флагом сводит на нет все попытки анализа. Рушди мастерски передает этот гоббсовский кошмар, описывая зловещие замыслы генерала Качхвахи.

«Армейские уже наладили связи с потенциальными перебежчиками, и, когда потребуется, их по-тихому можно будет использовать для уничтожения врага изнутри. Труп боевика можно будет переодеть в военную форму противной стороны и подкинуть с оружием в руках в любой дом. Затем исполнитель скроется, индийские солдаты окружат дом, изрешетят пулями уже убитых, чтобы люди думали, будто их защищают»[85].

Сквозь этот хоровод теней неумолимо приближается фигура Шалимара/Номана, поддерживаемая неутолимой жаждой личной мести американскому еврею, так ловко соблазнившему его красавицу жену. Из заснеженных северных гор он шлет в Лос-Анджелес телепатическое сообщение:

«Все, что я делаю, приближает меня к тебе и к нему. Мой каждый удар — тебе и ему. Предводители наши несут смерть во славу Аллаха и во имя Пакистана, я же убиваю, потому что я и есть сама Смерть»[86].

В последних строках легко узнаваема цитата из другого индийского эпоса, «Бхагавадгиты», — «Я и есть сама Смерть: разрушитель миров». Насколько я помню, именно эти слова, увидев вспышку и пламя над Аламогордо[87], произнес Роберт Оппенгеймер.

Этот сплав психопатического с апокалиптическим — несомненная квинтэссенция «ужаса» нашего времени — переносится в Америку другим «фактивным» пассажем, перемежающим присутствие Номана в Лос-Анджелесе с беспорядками 1992 года[88], и первой попыткой обрушить Всемирный торговый центр в 1993 году[89]. Даже предпочитая анонимность, Номан тем не менее неплохо вписывается в безумный лос-анджелесский мир обвиняемых-знаменитостей, предназначенных специально для них корпусов окружной тюрьмы и особых адвокатов в судах. Кроме того, он без особого труда вливается в процветающее городское сообщество гангстеров и заключенных строгого режима. А одна из его мишеней (стараюсь выдать как можно меньше) становится адептом параллельного мира личной безопасности — последней области знаний, в которой господину Рушди не требуется брать уроки у кого бы то ни было.

Это очень серьезный роман на очень серьезную тему, созданный в высшей степени серьезным писателем. Для его чтения не нужно знание всех деталей конфликта в Кашмире. Как не нужно и предпочтения одной из сторон, хотя вынесенные в эпиграф слова Меркуцио из «Ромео и Джульетты» — «Чума на оба ваших дома» — намекают на отношение Рушди к индийской и пакистанской политике. Вместо поисков некоего банального «послания» я должен сказать, что Рушди говорит нам: нет больше селений Макондо. Нет больше стран Шангри-Ла, если это на то пошло. Миновали времена, когда в мире могло быть что-то экзотичное, магическое (или хотя бы отдаленное). Маска клоуна Шалимара сброшена, а его акробатика стала формой мастерского побега, благодаря которому он перенесся в «наш» мир. Как он говорит в заключение своего зловещего телепатического сообщения из Гималаев — «Я очень скоро приду».

«Атлантик», сентябрь 2005 г.

Моя одиссея по красным штатам[90]

Ментальное деление нашего Союза на красные и синие штаты не ново. Сто лет спустя после «Прокламации об освобождении рабов» покойный Дэниэл Патрик Мойнихэн — квинтэссенция парня из северо-восточного мегаполиса, хотя и родившийся в Талсе, штат Оклахома, — был заместителем министра в администрации «Новых рубежей», когда услышал новость о том, что его президент застрелен в Далласе. И пока все остальные в Вашингтоне метались, велеречиво вопя о поисках убежища или «потере американской невиновности», Мойнихэн обзванивал знакомых. И в первую очередь настаивал на необходимости незамедлительно «увезти Освальда из Далласа». Случись с ним что-нибудь в камере полицейского управления Далласа, трагедии и тайне не будет конца. Прежде всего, во что бы то ни стало надо уберечь арестованного Освальда.