И все же… — страница 27 из 58

зионные события наподобие припадка гнева Клинтона с Крисом Уоллесом. И случаются они практически всегда из-за отклонения интервьюируемого от сценария. Самым дотошным интервьюером в пору своего телешоу «На линии огня» был Уильям Фрэнк Бакли. И если ты покидал серию передач, досадуя, что не смог в качестве приглашенного сделать для нее все, вина была целиком и полностью твоя. Шанс тебе предоставлялся. Но в то время подобное открыто провозглашалось идеологической борьбой.

Еще одна причина деградации интервью заключается в растущей способности лидеров и знаменитостей приспосабливаться к тем вопросам, которые им задают. «Находясь рядом с Орианой, я всегда ощущал, что происходит нечто грандиозное», — сказал мне Бен Брэдли, бывший одним из первых редакторов, понявших значимость ее материалов. «В наши дни интервью берут у множества людей, этого отнюдь не заслуживающих. А редакторы заказывают недостаточно интервью, способных сказать сами за себя». Даже находясь в конце лета 2001 года в самом уязвимом положении, Гари Кондит тем не менее мог позволить себе роскошь привередничать, выбирая среди алчущих телеканалов (и, на мой взгляд, сделал мудрый выбор в пользу Конни Чанг в качестве бесстрашной дознавательницы).

А затем пиарщики нервных субъектов начали давать от ворот поворот людям, слишком хорошо делавшим свою работу: это приключилось в Вашингтоне с нашей коллегой[153] Марджори Уильямс, оказавшейся, к несчастью для себя, попросту чересчур проницательной. (Возможно, то же самое было в деле с Али Джи, и по аналогичным причинам.) Пришло время, когда политические лидеры больше не желали рисковать, встречаясь с Фаллачи. И она отнюдь не безуспешно переключилась на беллетристику. И все чаще, опираясь на опыт своих поездок, указывала на наступление исламизма. В ее романе «Иншалла», написанном под впечатлением от первых мусульманских террористов-смертников в Бейруте в 1983 году, есть нечто воистину предостерегающее. А приближаясь к порогу смерти, она решила сама дать интервью и стать Кассандрой, предупреждающей о катастрофе.

Несмотря на все это, она ненавидела слушать и неохотно отвечала на вопросы. В апреле я отправился на встречу с ней в Нью-Йорк, где у нее был маленький городской особняк, и она более или менее прямо сказала мне, что я могу оказаться последним человеком на земле, с кем она говорит. К тому времени у нее нашли двенадцать различных опухолей, и один из врачей спросил, скорее желая подбодрить, в силах ли она объяснить, почему до сих пор жива. Ответ у нее был. Она продолжала жить, чтобы обвинять исламистов, и обвинять настолько оскорбительно и прямо, насколько возможно. Исчезла худощавая молодая женщина, некогда отдавшая дань романтике «третьего мира» и левых партизан. Вместо нее была миниатюрная высохшая итальянская синьора в черном (в самом деле восклицавшая «Мамма миа!»), неистово носившаяся по крошечной кухне, готовя мне самую жирную колбасу из всех, что я когда-либо ел, и утверждавшая, что мусульманские иммигранты в Европе — авангард нового исламского завоевания. «Сыны Аллаха плодятся как крысы» — далеко не самое сильное выражение из ее знаменитой полемической книги «Ярость и гордость», написанной в свете сполохов 11 сентября 2001 года и ставшей в Италии бестселлером. Она получила свою долю желаемого после долгого и угнетающего отхода от дел из-за болезни. Она снова сделалась известной, на нее обрушились иски оскорбленных групп, пытавшихся заставить ее замолчать, и она сумела вернуться на первые страницы. Одержимость гигиеной и плодовитостью других — скверный знак: речь Орианы (фактически даже не речь, поскольку она едва дышала) пестрела ругательствами. Некоторые из них приведу по-итальянски — «brutto stronzo», «vaffanculo»[154], — а другие опущу. Несогласные с ней или не видящие такой же, как она, опасности были всего-навсего «cretini» и «disgraciatti»[155]. Словно ты оказался в аэродинамической трубе площадной брани. Другим плохим знаком было то, что она начала говорить о себе в третьем лице: «Фаллачи».

Всю жизнь она боролась с любыми проявлениями клерикализма и фундаментализма, а теперь отвращение и ненависть к исламу бросили ее в объятия церкви. Она сказала мне, что новый папа, которого она назвала просто «Ратцингер», дал ей одну из своих первых личных аудиенций. «Он восхитителен! Он целиком и полностью со мной согласен!», но помимо заверений, что его святейшество на ее стороне, больше не сказала мне об их разговоре ни слова. Четыре месяца спустя, почти в тот самый день, когда Ориана умирала, папа действительно произнес знаменитую речь, в которой обратился к средневековым аргументам против ислама и сумел разжечь гнев, еще на шаг приблизивший нас к подлинному столкновению цивилизаций. Однако на сей раз мы были лишены оценки его взглядов со стороны Фаллачи или удовольствия видеть его принужденным объясняться или оправдываться перед ней. Ей удалось совершить свой последний «прорыв» и сохранить его только для себя.

«Вэнити Фэйр», декабрь 2006 г.

Имперские глупости[156]

Пятьдесят лет назад русские танки крушили дома в Будапеште, а британские военные самолеты бомбили международный аэропорт Каира. Совпадение этих двух преступлений и катастроф заставило выставить себя идиоткой еще юную Организацию Объединенных Наций, породило движение «новых левых», положило конец европейскому колониализму, обозначило начало свершившегося в 1989 году краха коммунизма и утвердило статус Соединенных Штатов как послевоенной сверхдержавы. При взгляде из сегодняшнего дня эти близнецовые проявления высокомерия дня кажутся едва ли не иррациональными. Тем не менее причины наличествуют и у высокомерия, и рассмотреть их отнюдь не лишне.

«Если случайно проигранная битва, то есть частная причина, погубила государство, — писал Монтескье, разбирая вопрос о роли случая и непредвиденных обстоятельств в падении Римской империи, — то это значит, что была общая причина, приведшая к тому, что данное государство должно было погибнуть вследствие одной проигранной битвы». И хотя это воззрение балансирует на грани тавтологии, оно тем не менее превосходит ту точку зрения — острее всего сформулированную персонажем триумфально успешной пьесы «Любители истории» Алана Беннетта, — что вся история не более чем «одна фигня за другой».

Бикфордов шнур по Европе протянули задолго до случайности в Сараево, и воспламенить его с не меньшей легкостью мог бы и произошедший несколькими годами ранее Агадирский кризис в Марокко. Не достань у Конфедерации высокомерия для обстрела Форта Самтер, у нее наверняка хватило бы высокомерия для совершения какой-нибудь другой, столь же фатальной ошибки.

Возможно, такой взгляд по определению приложим к финалам, а не стартам: нет того ощущения уверенности применительно к открытому вопросу о том, какой из европейских народов занял бы (или мог бы занять) первое место в покорении и заселении обеих Америк. А потому так затерт известный афоризм Гегеля о сове Минервы, вылетающей только в сумерки, а следовательно, разглядеть мы можем исключительно конец эпохи. Однако сумеречная теория истории не что иное, как удобное клише. Когда генерала де Голля спросили, почему он так неохотно признал постоянной власть коммунистов в Восточной Европе, тот ответил: «Parce que l’avenir dure longtemps»[157].

Сразу вслед за безжалостным признанием большого будущего у будущего отдельные события эпохи сделались обозримее и понятнее. Осенью 1956 года, несомненно, произошли заключительные акты драмы двух весьма впечатляющих систем. Одна — советская империя в Восточной Европе — после явно смертельной раны, по иронии судьбы почти как Распутин, прошаталась еще несколько десятилетий. Другая — Британская империя в восточной части Средиземноморья и на Ближнем Востоке, — уже получившая ряд очевидно несовместимых с жизнью повреждений, после Суэца скончалась практически мгновенно. «Приговор» истории в обоих случаях был один, и проницательным людям ясен уже тогда.

Нечасто пишут, что в 1956 году и русская, и британская империи после недавней отставки Уинстона Черчилля и смерти Иосифа Сталина пережили психологический опыт другого рода fin de régime[158]. Над их преемниками, сэром Энтони Иденом и Никитой Хрущевым, возможно, больше, чем им хотелось бы признать, довлели необходимость доказать свою состоятельность и страх обидного сравнения. Как демонстрируют эти книги, оба лидера оказались вынуждены действовать именно так, и в условиях, в которых они были скорее заложниками, нежели хозяевами событий. И порой этот факт остро осознавался. Например, большинство склонно считать действия Советского Союза в Восточной Европе результатом косного бюрократического мышления, предрасположенного прибегать к репрессиям как к первой мере спасения. И это верно. Однако книга Виктора Себестьена показывает удивительную степень самосознания в Кремле, где понимали, — скажем, субъективно, — что их венгерские марионетки нелюбимы и некомпетентны и Красная армия может оказаться в моральной и политической ловушке:

«Под руководством [Матьяша] Ракоши венгерская экономика оказалась в катастрофическом положении, нарастали волнения, тюрьмы были переполнены, суды выносили неоправданно суровые приговоры, а культ личности Ракоши делался все смехотворнее».

Когда в 1953 году местных сталинистов вызвали из Будапешта на кризисное совещание в Москву, это было сделано для того, чтобы сказать им, что они позорят коммунизм. Не меньше, чем эксцессы правления Берия, критике подверглась венгерская тайная полиция (которую немного приструнили), а Георгий Маленков, согласно советским архивам, жестко заявил: