И все же… — страница 54 из 58

На Севере, где трудятся в волнах рыбаки

(Дон Хуан Австрийский ведет полки),

Где в сером море паруса горят при заре,

Где Михаил Архангел на высокой горе

Каменными крыльями, железным копьем

Машет над Нормандией, объятой огнем, —

На Севере враждуют толкователи Книг,

И злобой осквернились око, длань и язык,

И христиане христиан лишают живота,

И христиане в буйстве ненавидят Христа

И ту Марию, коей бог грехи отпустил, —

Но Дон Хуан Австрийский презирает их пыл.

Дон Хуан шагает сквозь мрак и разброд[223].

Ниже, в столь же блестящей строфе, благородные аспекты христианства отделяются от холодных догм реформации, и с новой силой прославляется величие крестовых походов. В другом, но тесно связанном с поэмой стихотворении «Молчаливый народ» (исторический рефрен которого «Отделывайтесь от нас кивком, грошом или взглядом косым, / Но помните: мы — английский народ, и мы слишком долго молчим») Честертон обобщает скорби и безземелье соотечественников-крестьян так:

«Давно закончился славный поход, затих канонады гром;

А сквайры в себя прийти не могли: видать, повредились умом.

К законнику стали бегать, цепляться за ростовщика[224], —

Должно быть, при Ватерлоо их все же задело слегка.

А может, тени монахов являлись им в эти дни,

Когда монастырские кубки к губам подносили они.

Мы знали: их время уходит, подобно иным временам;

И снова земля досталась другим — и снова, конечно, не нам»[225].

Так несколькими краткими фразами Честертон безнадежно подрывает собственный проект защиты Англии от секулярно-бесцветной протестантской скупости. Взамен, будто в осуждение за нейтралитет и неучастие в Лепанто, он помещает свой избранный народ в анклав, смоделированный весьма строгими католическими интеллектуалами: интеллектуалами, позднее вставшими не на ту сторону в крупнейшей европейской схватке и запятнавшими себя темными сделками с фашизмом. (Профессор Кер откровенно, если ни уничижительно, добавляет, что стихотворение «едва ли могло выражать еще более католические воззрения на английскую историю».) Можно также отметить, что шокирующую строку о «пресмыкающемся еврее»[226] Честертон писал в то время, когда Англию потрясало так называемое «дело Маркони», «скандал» из-за вмешательства в политику еврейской коммерции, укрепляя в мысли о содержащемся в ней актуальном намеке. Однако думаю, даже лучшие поэтические строки все равно не помогут очистить репутацию Честертона от прозаических реакционных аллюзий: уж слишком много их засело в памяти от критических разборов его работ Т. С. Элиотом. В рецензии 1927 года на книгу Честертона «Роберт Луис Стивенсон» Элиот писал об авторе как о страдающем «от заблуждений, вряд ли достойных внимания», «одержимого ложными идеями, о которых мы ничего не слышали и которые нам неинтересны», и чей «стиль несносен до головной боли».

Нерушимость репутации Честертона-парадоксалиста зиждется на его парадоксе консерватизма, посвященном представлению о том, что всякому консерватору якобы лучше делать не слишком много. Этот тезис в его изложении представлен квинтэссенцией «теории развития» кардинала Джона Генри Ньюмена:

«Всякий консерватизм основывается на том, что, если все оставить как есть, все останется на своих местах.

Но не для вас. Оставив все как есть, вы подвергнете все потоку изменений. Оставив без присмотра белый столб, вы вскоре обнаружите, что он почернел. Если же вам хочется, чтобы столб оставался белым, вам следует снова его покрасить; то есть необходимо постоянно совершать революцию. Короче, если вам нужен старый белый столб, вам потребуется новый белый столб».

(Неизменно жаль, что его рекомендации не выдержаны в лаконичной манере. Старый канюк умел быть мастером многословия.)

Так Честертон видел проблему. Вместо того чтобы занимать большое место в пейзаже («раздался сильный шум, как будто Честертон упал на лист жести») своими медитативными стихами и полемикой, он заставлял себя действовать, чтобы коллеги-реакционеры смогли поучаствовать в некоем подобии движения. В данном случае, в качестве примера претворения парадокса на практике, мы можем исследовать организацию единственного из когда-либо нареченных им движений — «дистрибутизма». Эта схема более справедливого распределения существующей собственности обрела очертания в конце 1926 года, года классовых потрясений, года поражения всеобщей забастовки, мобилизации и демобилизации миллионов британских рабочих. Основателям «Лиги дистрибутистов» удалось собраться в одном из залов Стрэнда, но не сразу удалось принять решение о едином названии. Одним из первых предложений было «Три акра и корова», на вкус Честертона больше подходившее пабу. Другим — «Лига маленьких людей», в котором при всем слезливом популизме сохранялось нечто сказочное. Впоследствии в целом договорились, что единственным подлинным разногласием остался вопрос о том, следует ли истинному дистрибутисту быть католиком.

Сам Честертон приободрился от спуска этой утлой ладьи на воду, презрев тонкости теории и терминологии, поскольку в его сознании уже вырисовывалось главное. Спорами о машинах и капитале можно было пренебречь. Английский народ лишили прав собственности еще до прихода промышленной эры. Это явственно перекликается с такими строками «Молчаливого народа», как «Пылали Божьи харчевни, нагих и сирых приют: / Слуги Короны слопали все». Иными словами, протестантская революция была воровством, а не справедливым перераспределением. К честертоновскому буколическому консерватизму и представлению о необходимости некой революции для поддержания контрреволюции на плаву добавился рабочий альянс с римско-католическим консерватизмом. В конце 1920-х и начале 1930-х годов эта инициатива была воистину бесперспективна, чего Честертон не заметил, отправившись в Рим, встретившись с Муссолини и заявив, что хотя фашизм и можно критиковать за чудовищное лицемерие, ровно то же самое можно сказать и о либеральной демократии. Это демонстрирует изъеденную молью бахрому абсурдности, неизменно свисавшую с его богато задрапированных и театрально преподносимых политических размышлений.

Давайте испытаем на прочность еще несколько его парадоксов. Первый из них гласит, что утверждающие, будто поступают в «духе христианства», а не его внешних догматов, на деле подразумевают «некоторые слова и термины, такие слова, как Мир, Справедливость и Любовь, но понимают эти слова в смысле, абсолютно чуждом христианскому миру, блюдя букву и утрачивая дух». Тем самым Честертону вроде удалось реанимировать высокие идеалы веры, восстановив верхний и нижний регистр: всем нам хорошо известны приверженцы религии, не способные или не живущие по заветам своего вероисповедания. В этом нет ничего воистину парадоксального. Однако всякое решение немного походит на золотое правило: моральная строгость кредо задается самим человеком. И если самому Честертону всегда давался подвиг сохранения буквы и духа или подобные люди были ему известны, равно как и способные на время отделить букву от духа, ему было бы неплохо нам об этом поведать. (К сожалению, профессор Кер называет вышеизложенную попытку «одним из самых блестящих парадоксов Честертона».)

Искушаемый нижним регистром Честертон мог бы извлечь больше пользы из своей легкомысленной идеи о том, что в Книге Иова бог предстает «парадоксальным» атеистом, однако в сравнении с другими размышлениями над великим текстом это представляется тонким пустячком. От его американского тура осталась горстка того, что можно было бы назвать незначительными парадоксами или противоречиями (он начал демонстративно именовать себя «демократом» и «равным»), и важный упущенный шанс. К сожалению, Честертон счел Америку «большой политической… но незначительной религиозной идеей». Изложил он это так:

«Этот „индивидуализм в религии“ объяснял, почему американцы не были настоящими республиканцами в смысле, в котором каждый человек „непосредственно связан с общим делом или общим благом, непосредственнее, чем со своими хозяевами и патронами в частной жизни“: в Америке „индивидуум преуспел в торговле потому, что прежде преуспел в стяжании добродетели; то есть в спасении души“».

Немедленно возникает ощущение крупной упущенной возможности с попутно разваливающимися элементами парадокса. В любом случае речь не идет об оппозиции малого и большого идеала, господин Честертон: в Соединенных Штатах есть своя установившаяся широкая гарантия в бизнесе. Сколь докучно слышать подобного рода английские голоса, словно вознамерившиеся покровительствовать американцам. Нет, не просто изощренность (да позволено мне будет употребить подобный парадоксальный оборот) взглядов на религию Джефферсона/Мэдисона была выражена в Данбери, штат Коннектикут, с предельной ясностью как для самых неискушенных, так и самых изощренных умов. [Речь идет о знаменитом письме Томаса Джефферсона к баптистам города Данбери, где он, желая рассеять их опасения относительно правительственного вмешательства, провозгласил, что «Конституция воздвигла стену, отделяющую церковь от государства», имея в виду принятие Конгрессом США Билля о правах, автором которого был Джеймс Мэдисон. — Прим. перев.] Со временем символ простой разделительной стены оформился и отложился в наших черепных коробках настолько, что практически каждый американец приблизительно представляет, на какой примерный объем «свободы для» и заметный уровень «свободы от» с широкой дискуссионной полосой между ними он имеет право. Наследство отнюдь не незначительное или маловажное.

Результат некоторых других, наполовину разработанных исследований Честертона, оказался непредсказуемым, как постфальстафовской проблемы тучности, согнувшей и сломавшей ветку, на которую он ради эффекта опирался. (Не могу удержаться от отступления: в 1908 году Честертон арендовал дом в г