И все же… — страница 57 из 58

имость Марокко, а затем создать временное испанское антифашистское правительство в изгнании, оказывая на Франко давление в тылу, как в военном, так и в политическом плане. Однако, зная о преимущественно имперском менталитете британского истеблишмента и его упрямом и близоруком предпочтении не испанских левых, а победы Франко, он был уверен, что Лондону недостанет воображения для столь непредвзятого шага (и не ошибся). Тем не менее стоит иметь в виду, что на протяжении всей долгой войны, в фокусе которой находились огромные «театры» Атлантического и Тихого океанов, а также великие сражения в Западной Европе и России, Оруэлл неизменно стремился привлечь внимание к освобождению Абиссинии (ныне Эфиопия), к вопросу о независимости Индии и Бирмы, к страданиям мальтийцев от бомбардировок стран «оси», к чаяниям арабского национализма и к концу эпохи империализма в целом. Все это он предвидел, и работал на это задолго до того, как большинство интеллектуалов — даже левых — уверовали в то, что дни правления на земном шаре белого человека сочтены.

Именно в военное время, ведя радиопередачи BBC на Индию, Оруэлл начинает разработку идеи фальсификации истории. Он видел, как даже в информационной штаб-квартире мнимой демократии события на его глазах извращали в пропагандистских целях. Так, летом 1942 года, когда английские власти прибегли к массированному применению силы для подавления демонстраций и беспорядков в Индии, он обратил внимание, что вполне респектабельное дотоле имя Неру — некогда фаворита британцев в индийском руководстве — нежданно угодило в черный список: «Сегодня упоминание о Неру вырезали из анонса — Н., находится в тюрьме, а потому сделался плохим». Это небольшой, но явный прообраз сцен в министерстве правды из «1984», где определенные политики внезапно становятся «бывшими», а стремительное изменение военных альянсов требует лихорадочного переписывания новейшей истории.

Практика цензуры и замалчиваний также неизбежно влекла за собой огрубление подхода к языку и истине; ранее в том же году он писал: «Все мы утопаем в грязи. Разговаривая с подобным лицемерами или читая их писания, я чувствую, что интеллектуальная честность и взвешенное суждение попросту исчезли с лица земли. Мыслят они по-судейски, каждый из них будто „заводит дело“, умышленно попирая взгляды оппонента, и, более того, абсолютно глух к любым страданиям, кроме собственных и своих друзей»[229].

Для опознания подобных литературных перекочевок, того, что и как переходит у Оруэлла из личных записей в опубликованные произведения, требуется определенный навык дешифровщика, тогда как другие источники его вдохновения и раздражители более явственны и очевидны. В 1939 году в разделе дневника «разное» он делает выписку от сельскохозяйственного журнала «Смоллхолдер»: «Популяция крыс Великобритании оценивается в 4–5 миллионов особей». Кто знает, в каком отдаленном участке мозга хранилась эта случайная находка, вплоть до дня, когда послужила созданию одного из ярчайших в его художественной прозе образов террора. Действительно, вся лепрозная моральная и социальная ткань «Взлетной полосы № 1», как он в духе мрачного прогноза именует будущую тоталитарную Британию, взята из промозглого, зловонного, тоскливого и недоедающего общества («утопающего в грязи» уже не фигурально), известного Оруэллу до мелочей и в мирное, и в военное время. Это все настойчивее востребовало его способность видеть «Небо синее — в цветке, В горстке праха — бесконечность»[230].

Потребность познать на собственном опыте и нежелание довольствоваться официальной версией или народной молвой, были частью «необычайной способности преодолевать трудности», некогда названной Томасом Карлейлем составляющей гениальности. Когда в 1940 году до Оруэлла доходит слух о том, что «подавляющее большинство укрывающихся на станциях лондонского метро составляют евреи», он протоколирует: «Надо спуститься и удостовериться самому». Две недели спустя он сходит в глубины транспортной системы для изучения «толпы, скрывающейся от бомбежек на станциях Чэнсери-лейн, Оксфорд-серкус и Бейкер-стрит. Евреи — не все, но, по-моему, процент евреев в скоплении людей подобного размера выше обычного». Далее с почти отстраненной объективностью он отмечает, что евреям попросту свойственно сильнее бросаться в глаза. И вновь здесь не столько выражение предрассудка, сколько форма его отрицания: этап эволюции Оруэлла. Буквально через пару дней после человеконенавистнической и даже ксенофобской тирады о том, что беженцы из Европы, в том числе евреи, втихомолку презирает Англию и тайно сочувствуют Гитлеру, он обрушивается с суровой критикой на островную предубежденность британских властей, разбрасывающихся талантами эмигранта из Центральной Европы, еврея Артура Кёстлера. Часто противореча сам себе, он изо всех сил старается быть в курсе событий и воспользоваться этим[231].

Отличный маленький пример того, как Оруэлл мог разглядеть достойное даже в том, что отвергал, дает наблюдение, сделанное им в тот же период бомбежек при виде разрушений, нанесенных нацистами любимейшему лондонскому собору:

«Сегодня был потрясен полным опустошением вокруг Святого Павла, которое прежде не видел. Святой Павел, едва ли не разрубленный на куски, выдается как скала. И впервые испытал острую жалость от того, что крест на куполе столь декоративен. Это должен быть простой крест, торчащий, как рукоять меча».

Это замечательный пример того, о чем я в другом месте писал как об оруэлловском варианте протестантской этики и пуританской революции. В своих эссе он обычно высмеивал христианство, выказывая особую неприязнь к его римско-католической ветви, однако восхищался красотой англиканской литургии и много знал наизусть из Библии короля Иакова и Книги общих молитв Кранмера. В этом образе возможного облика собора Святого Павла, нарисованном едва ли не в риторике Джона Мильтона и Оливера Кромвеля, он выказал понимание того, как некоторые традиционные ценности могут оказаться полезны для радикальных целей: церемониальный символ приходит на помощь как оружие народной борьбы. (За его честолюбивым замыслом «Отрядов местной обороны» явственно прослеживается восхищение «Армией нового образца» Кромвеля.)

Протестантская революция во многом заключалась в длительной борьбе за доступность Библии на простонародном английском и в выходе из-под лингвистического контроля священства или «внутренней партии». А потому, принимая во внимание пронесенную через всю жизнь почти одержимость предметом, даже удивительно, что здесь Оруэлл не столь энергичен в прославленном коллекционировании пропагандистских мутаций английского. Один яркий пример есть, но он скорее связан с иным элементом «новояза»: необходимостью компрессии для создания журналистского неологизма. В первые дни бомбардировок Лондона Оруэлл пишет о том, что «словом „блиц“ сейчас повсеместно называют любое нападение…[232] „блиц“ пока еще не глагол, но, ожидаю, скоро будет». Три недели спустя лаконичная запись: «В „Дейли экспресс“ сделали „блиц“ глаголом». Несколько позже, анализируя, почему принялся прочесывать прессу в поисках более широких толкований, он приходит к выводу о том, что «сегодня все сказанное или сделанное мгновенно обретает скрытые мотивы и воспринимается так, будто слово имеет любое значение, за исключением общепринятого». Подобным образом у него в голове постепенно вырисовываются очертания такого дискурса, в котором, скажем, «свобода — это рабство». Иначе говоря, тут не столько сокровищница озарений, сколько медленное и нередко тяжкое складывание пазла.

Представляется открытым вопрос, служила ли эта самая тяжесть — напряжение, скука и упрощение повседневной жизни — Оруэллу помехой или подспорьем. Сам он, кажется, считал, что беспрестанная нужда, слабое здоровье и сверхурочная работа мешали ему стать серьезным писателем, каким он, вероятно, мог бы быть, снизойдя до положения поденщика и памфлетиста. Однако, читая эти скрупулезные и иногда основательные заметки, нельзя не поразиться тому, насколько он сделался, по выражению Генри Джеймса, одним из тех людей, для которых ничто не проходит даром. Отказываясь лгать, самое меньшее, елико возможно себе и стремясь отыскать неуловимую, но поддающуюся проверке истину, он показал, как много может сделать человек, соединивший в себе качества интеллектуальной честности и моральной отваги. И, постоянно искушаемый цинизмом и отчаянием, Оруэлл тем не менее верил, что латентно эти способности присущи тем, кого мы порой самонадеянно называем «простыми людьми». Так на гиблую скальную породу — скудные почвы в Шотландии, суровые угольные шахты в Йоркшире, пейзажи пустыни в Африке, бездушные трущобы и бюрократические кабинеты — намывается гумус и ил вечно возрождающейся природы, и так тому крошечному, нередуцируемому ядру в человеческой личности все же удается оказать сопротивление обману и принуждению. Бесконечное трение между ними способно породить ту надежду, на которую мы вправе небезосновательно уповать.

Перепечатано с небольшими изменениями в «Вэнити Фэйр», август 2012 года.

Что такое патриотизм?

Патриотические и родоплеменные чувства уходят корнями в бессмысленное детство рода человеческого, а одряхление отнюдь не делает их краше. Особенно не к лицу они сверхдержаве. Но насмешки истории, возможно, нас еще щадят. Английский язык и литература, нередко почитаемые одной из вершин «западной» и даже «христианской» цивилизации, оказались способны на большее, чем традиционно считалось. На моей родине в ряд лучших современных прозаиков выдвинулись Рушди, Исигуро, Курейши, Мо. Их успех преисполняет меня, независимо от происхождения, странной гордостью и убеждением, что высшая форма патриотизма — интернационализм.