– Гэта на яблыню маю глядеть? – не отвечая, поинтересовалась старуха.
Додик кивнул.
– Ребята казали? Шабановския, гэтыя?.. Тадик з Мечыкам? Яны?
– Ага.
– Ну и як, падымала? – с интересом посмотрела на него цыганка.
– Ещё как! Только мы подходим… ветки от яблок ломятся. До самой земли… Мы только руки протянем, а она как… поднимет их все!..
Профессор метнул в Додика строгий взгляд.
– Ды не! – успокоила его цыганка. – Вы яго не ругайте! Не за яблыками яны лазають. Тут у ва всих яблык сваих хватает! На яблыню маю ходят глядеть. И сама не ведаю, чаму так! Только к ней падыйдешь, яна ветки свае – уверх! И ни воднага яблыка не сарвешь! Разумная нейкая яблыня!.. А кали ж были?.. – добавила она серьёзно и посмотрела Додику прямо в глаза.
– Три дня назад.
Цыганка медленно покачала головой и задумалась.
– Ага, – кивнула она. – Тады падымала… Але ж, нешта зрабилась. Другие сутки не падымае… Падойдешь – ничога! Не ведаю, что рабить.
– Может, созрели? – понимающе спросил Додик.
– Не! – покачала головой цыганка и сразу же пояснила, глянув на остальных. – Як созреють зусим, перестае падымать – заусёды гэтак. Але сёння магла б вам нарвать зялёных… Потым думаю: не, неяк жалка… хай ящэ пависять, дазрэють. Такия будуть! Сок аж светицца… ай, добрыя!
Странный дёргающийся силуэт возник на фоне воды. Старуха тоже повернула голову и посмотрела на берег, куда молча глядели все.
Жора смотрел с суеверным каким-то страхом. Остальные привыкли к ежедневному зрелищу и знали, что по этому старику можно сверять часы. Худющий, с чёрной повязкой на глазах и палкой в руке, он двигался трясущейся походкой слепого, ощупывая концом палки каждый камешек впереди и шаря ею под каждым кустом.
– Слепы дед с Чарняцкага хутара, – сочувствующе сказала цыганка. – Сустрэла сёння… Кажа мне: «Ведаешь!? Десять лет ля возера бутэльки збираю… але ж учора – ни воднай а не знайшоу!» Робицца нешта у свете…
– А нас, собственно, другое всегда удивляло, – засмеялся профессор. – Откуда эти бутылки берутся? Мы не пьём… и бывает, по неделям поставские не приезжают, в плохую погоду, когда грязь непролазная…
– А ведь каждый вечер по сетке несёт! – сказал Додик.
– Робицца нешта… – гнула своё цыганка. – Нешта робицца!
Жора икнул. Наверное, от еды всухомятку… и от неловкости заёрзал на раскладушке.
– И ты здесь! – кивнула, оглянувшись, цыганка. – Забалеу?
– Немножко… После поминок.
– А-а… – вздохнула она и, отвернувшись от Жоры, покачала головой. – Пахавала старая Рэдиха сына… Але чаго ж они тебя нашай-та угащали?
– Они меня водкой, – восстановил справедливость Жора. – Это я сам себе налил… сдуру…
– Ну, прощайте, – кряхтя, поднялась цыганка. – Ноги уже не йдуть…
Профессор опять засуетился со своим кошельком, предлагая деньги.
– Не-не! – ответила она окончательно и добавила, повернувшись к Жоре. – «Наследник» – то не обмануу… За хлебам сейчас иду. – Показала ему пустую сумку. – Что же я з вас-то буду брать…
– …Что я тебе покажу… – таинственным шёпотом сказал Фима, когда Жора допил принесённый ему чай и отдал блюдце с недоеденным земляничным вареньем. – Идём, пока Сашки нету… Встать сможешь?
Встать Жора смог, смог дойти до палатки и нырнуть туда следом за хозяином. Тот откинул полог, чтобы было светлей, достал из-под надувного матраса газетный свёрток и развернул.
«Ну и что?» – хотел было сказать Жора, но его товарищ злорадно и ещё более загадочно прошептал:
– Сашкины! Узнаёшь?
Остриженные кудри вчерашней ночной Джоконды лежали перед Жорой – те самые, что вчера ночью мокрыми прядями были разбросаны по плечам…Он вспомнил склонённую над примусом Шурочку и ровную линию её волос, открывавших шею.
– Утром обрезала и в костёр бросила.
– Они же у неё не вьются!
– Завьются! Мелким бесом закрутятся, если захочет… Вон, за ночь какие отрастить сумела… чтобы тому иностранцу понравиться!
«Иностранцу», – расстроенно подумал Жора и вдруг внутренне возликовал. Он вспомнил её, встающую с валуна среди белых лилий, и как она идёт по траве, рядом с тем, в васильковом свитере, и как на ходу ерошит одной рукой волосы, стряхивая с них воду… Они были мокрые и короткие – и, как обычно, открывали шею до половины… Он представил её на доте над Долгим озером и её – несущуюся в лесной туннель на невидимых качелях… Всё это была обычная, теперешняя Шурочка. А там, в окопе, – совсем другая…
– Где же она сама? – спросил Жора, когда они выбрались из палатки.
– За молоком пошла, – кивнул Фима туда, где алело солнце над верхушками сосен, над дремавшими Шабанами.
А Шурочка в этот миг подходила к тому самому, знакомому Жоре дому, стоявшему, как перст, на вершине холма, и не было вокруг него ни деревца и ни кустика. Она открыла калитку в изгороди, сбитую кое-как из ольховых палок, и шла уже к дому через сотки, раздвигая картофельную ботву. Собаки рванулись навстречу, но узнали её и затихли. Ни травинки не было во всём дворе – начисто склевали куры, и все до единого корешки вырыли своими рылами свиньи и кабаны. Глина была изрыта, в ребристых, высохших после дождя отпечатках куриных, индюших, кошачьих, собачьих, козьих и поросячьих лап и копыт. В хлеву мычала корова, ревели голодные кабаны. Два новеньких сарайчика, построенные за это лето, и банька, оборудованная для индюков, окаймляли двор, примыкая к хате. И знала Шурочка, что там, за хлевом, тянутся кое-как сколоченные загончики и пристройки, где стоят уже выкормленные кабаны и бычки, которых надо сдать под осень, чтобы было чем платить за квартиру дочке, целых семьдесят рублей в месяц, и на что жить ещё целых четыре года «у тым гораде» без стипендии, «бо якая жа там стипендия, кали двое малых детей», и «якая же там вучоба», коль «весь гэты институт только на тое и здался, каб стать, як усе» – выбиться в люди и жить, чтобы всё было, как у людей, и всё было»… И ради этого стоял у дома незаглушенный трактор и пьяненький хозяйкин муж тащил до хаты мешок колхозного комбикорма. И сама хозяйка в грязном, порванном под мышками платье, с глазами, мутными от бесконечной усталости и самогонки, стояла босиком там, за хлевом, и грубо кричала на глупых коз, не желавших бежать в загон.
Из хаты донёсся какой-то грохот и шум.
Дощатая выкрашенная синей краской дверь распахнулась, и босенький рахитичный малыш выбежал на косолапых ножках. Следом выскочила растрёпанная студентка-мать, слишком дородная и полнотелая в свои восемнадцать лет, и, запахивая халат, бросилась босиком по глине ловить вырвавшееся дитя…
«А сильно же у них желание рожать подобных себе, несмотря ни на что, на такую жизнь… – с сочувствием подумала Шурочка. – В этой стране у меня никогда не будет детей!»
Малыш неуклюже шлёпнулся, заревел, и мать подхватила его на руки.
«А, может, надеются, что жизнь будет другой? А какую они хотят? А вот взять бы сейчас копер – пройтись по деревне и дать им всё! Новенький двухэтажный дом, с гаражом и газоном, как во всём мире; построить первоклассную ферму, в городе – квартиру дочке, и няньку дать ей, и кучу денег – всё, что они хотят и ради чего выбиваются из последних сил! Из-за чего у них нет ни минуты задуматься – а какая же должна быть жизнь? И может ли она в принципе быть иной, кроме той, которая им дана?»
Хозяйкина дочка, приехавшая вчера из города и стоявшая на крыльце с малышом на руках, заметила Шурочку и приветливо ей кивнула:
– Праходьте, праходьте в хату!
В сенях за дощатой дверью роем жужжали мухи, в углу валялось ведро, на шкафчике стоял пыльный сломанный керогаз, в другом углу, на железной кровати с ворохом засаленных одеял валялись чьи-то кирзовые сапоги.
Дочке было не до Шурочки, она спешила унести ребёнка в чистую половину – за дверь с железною щеколдой, завешенную захватанной марлей. Дверь хлопнула, и Шурочка воротилась во двор.
Она неприкаянно потопталась у порога и прислонилась к столу, сбитому из старых досок под окном хаты.
На столе стоял телефон (хозяйка была бригадиркой на ферме), за телефоном валялась выгоревшая и облезшая шапка-ушанка непонятно какого меха, рядом – два ржавых чугуна с прилипшими остатками каши, банка из-под белил с присохшей кистью. Шурочка отодвинула немытые трёхлитровки из-под молока и поставила свой бидон. Чёрный котёнок потёрся о её ноги, выгнул спину и юрко шмыгнул в сени через порог. Шурочка прикрыла дверь. И тотчас дверь распахнулась. Отшвырнув ногой взвизгнувшего котёнка, выбежала дочка с ведром руке.
– Сейчас подою! – сказала она.
Призывно заревела в хлеву корова, в доме зашёлся криком малыш.
– Я подожду! – успокоила её Шурочка. Та поставила ведро на землю, вернулась в хату.
Ждать было тягостно и привычно. Она смотрела на этот безжизненный, без единой травинки двор, на сломанный деревянный стол, наспех сколоченный из новеньких сосновых досок, почему-то валявшийся посреди двора. Такой стол был когда-то у них на Надежденской – со сбитыми крест-накрест досками вместо ножек. Летом, в жаркие дни на нём обедали в тени яблонь… пока часть сада не отхватила стройка, и там, где стоял стол и сад, вырыли котлован и построили блочный многоэтажный дом.
«А сегодня во сне я увидела, как расцвели тюльпаны, там, в саду у малинника… – вспомнила она и представила знакомые кусты роз, которые тоже выпустили бутоны нынче ночью – там, где только мёртвый бетон… Где всё это? Неужели пропало? Нет. Пепка сказал, что Вселенная – один-единственный, размытый в бесконечности электрон. И всё, что существовало когда-либо, существует вечно и всегда».
«Этого я не понимаю… Думаю, всё не так, и для того, чтобы всё вокруг вечно существовало, – сохранённое разумом в ноосфере – в книгах, искусстве, звуковых записях или ещё как-то – для того и понадобился человек, его память и творческие способности…»
Чёрный котёнок снова потёрся мордочкой о её ногу.
«А Крылов говорит, наши мысли – это модели для рождающихся миров. Миры в параллельных пространствах почкуются, точно гидры, вырастая из щупальцев наших мыслей. У мироздания достаточно сил, чтобы рождать их. Миры, создаваемые нашим сознанием, – чертежи Вселенной, её наброски. Мы – её инженеры. А сама она – неутомимый чернорабочий…»