Надо же, какая удача.
Джеффри подошел к чайному столику, накрытому белоснежной скатертью, на которой расставлен был расписной фарфор и разложены во множестве бутерброды и пирожные. Советница, уже целую минуту скучавшая, захлопотала так радушно, точно он был ее любимым племянником. Полные белые руки с ямочками у основания пальцев легко подхватили чайник; вспыхнул оправленный в белое золото аквамарин – дивный, прозрачно-голубой; самый большой из всех, что когда-либо проходили через их мастерскую.
– Мне, пожалуйста, без молока.
– Я помню, – она улыбнулась, подняв на него близорукие глаза того же цвета, что и камень в ее перстне. – Очень крепкий и очень сладкий. Такой, какой пьют бушмены.
Он рассмеялся и, принимая чашку, отвесил ей шутливый полупоклон. Советнику определенно повезло с женой.
Паркер стоял у окна, прихлебывая свой чай и наблюдая, как ветер раскачивает голые ветки. Он по-прежнему чувствовал себя не в своей тарелке, как все, кто осознает свою провинциальность; но скрывал это достаточно умело, чтобы большинство окружающих ничего не замечали.
– Ну, что у тебя нового? – спросил Джеффри.
Тот заговорил охотно, обрадовавшись вниманию, и даже сокрушенное «Рутина!» было сказано с удовольствием. Работа, работа… Мать все болеет. Есть планы насчет женитьбы, но пока рано об этом говорить. Вечно, понимаешь, кажется, что недостаточно скопил.
Они помолчали. На улице тем временем потемнело и начал собираться дождь. Ветка билась в стекло. Паркер погорячился насчет погоды: еще далеко не весна.
– Слушай, я тут подумал: если ты жил в Лонсестоне, то, может, знаешь тамошних Фоссеттов, врачей?
– Как же, помню таких! Я с их сыном в начальной школе учился. Жаль его, беднягу…
– А что с ним случилось?
– Так он же умер. Совсем молодым, лет в двадцать.
– Вот как… А от чего?
– Он учился в медицинском, в Лондоне. Порезался, когда… – он замялся, покачал свою чашку и докончил, понизив голос, – в общем, когда операцию делал. Ну, и, видимо, поздно заметил… Заражение крови – так сказали.
– Операцию, – задумчиво повторил Джеффри. – На трупе?
Паркер кивнул.
– Этот парень… Его случайно звали не Адриан?
– Да. Я думал, ты с ними знаком, раз спрашиваешь… Говорят, его отец после этого словно помешался. Я сам не очень-то верю – видел его, он выглядел вполне нормальным. Пациенты к нему ходили, как раньше… Но дома у них было неладно, это точно.
Вот, значит, как они жили. Не от этого ли сбежала Агата, выйдя замуж за человека на двадцать лет старше? Хотя нервы у нее вроде крепкие. Бросить отца, чей рассудок помутился от горя… Любила ли она его? Что творится за этим безупречным фасадом, окруженным рвами и решетками? Скупые дежурные улыбки, бесстрастный взгляд. Холодная, как рыба. Любила ли она мужа? Вот они остаются наедине; он целует ее… Появляется ли на этом каменном лице хоть подобие чувства? Дорого бы он дал, чтобы наконец увидеть в ней настоящее: страсть, ненависть – не так важно, лишь бы она отзывалась. Но не так-то просто ее расшевелить.
– Что за ужасы вы тут рассказываете, мистер Паркер? – Гертруда появилась из-за шторы внезапно, как чертик из табакерки. Её лицо изображало капризное недовольство. – Пойдемте лучше слушать музыку.
Извернувшись всем своим гибким молодым телом, она быстро и как-то очень ловко оттеснила Джеффри в сторону. Такая демонстративная ревность в сочетании с настойчивостью могла бы быть приятной, но в умении делать все некстати Гертруда не знала себе равных.
– А мы едем в Кэрнс, – сообщила она, твердой рукой скользнув ему под локоть. – Мама вам не говорила? Мы почти каждую зиму там отдыхаем. Надоел этот холод.
Она даже не пыталась убедиться, что ее слушают, полагая, что завладеть положением в пространстве означает завладеть вниманием. Но сейчас это было даже удобно. Они проследовали в салон, примыкавший к гостиной и отделенный от нее раздвижными дверями. Там уже расставлены были полукругом стулья и поднята крышка на черном рояле. В программке, под заголовком «Первое отделение», стояло: «Шопен, этюды» – и дальше столбиком, почему-то по нисходящей: одиннадцатый, седьмой, пятый, первый… Изящные буквы кренились в курсиве, дышали чужестранным и в то же время знакомым с детства: Vivace, Lento, Allegro con brio…
Аллегро кон брио. Так ведь он сказал, тот темнобородый, лысеющий джентльмен? Джеффри спросил его, как называется картина, хотя им было велено вести себя тихо. Мама сказала: если не будете мешать, я возьму вас с собой. Им было скучно сидеть в фаэтоне и ждать, пока она наносит визиты. Так они попали в студию художника возле Казначейства. Мама переходила от одной картины к другой, и по ее лицу было видно, что ей нравится. Они с художником говорили мало, лишь иногда обменивались короткими репликами; Ванесса послушно молчала. А ему хотелось знать, как называется то, что нарисовано, и в какой-то момент он, не утерпев, спросил. Это был пейзаж: улица в летний зной. Ему сразу почудилось, будто там, на холсте, жарко. Посреди дороги стояли в ряд наемные экипажи; пешеходы толпились на теневой стороне тротуара; дамы в летних платьях спешили через улицу. Он приблизился к картине, чтобы лучше все рассмотреть, и она тут же рассыпалась на сотни грубых, словно бы шершавых мазков – хотелось протянуть руку и потрогать.
– Узнаёшь? – спросила мама. – Это же Бурк-стрит, там, где конский рынок.
– А где трамваи?
– Их в то время еще не провели.
Тогда ему нелегко было в это поверить, в Бурк-стрит без трамваев; без них улица выглядела чужой, и, подумав, Джеффри решил, что сейчас она нравится ему больше. Но мама думала иначе. Она долго стояла у этой картины, которая отчего-то называлась так, как называют музыку. Потом они с художником пили чай и о чем-то беседовали; и уже в дверях, прощаясь, она сказала: «Я не могу купить ее за бесценок, мой друг: она стоит много большего. Но, может быть, дела у нас еще наладятся, и тогда…».
А через два месяца рухнули банки.
– Вы меня что, не слышите? – обиженно повторила Гертруда. – Что с вами?
Он едва успел извиниться, как по дубовому паркету зацокали каблучки, и мисс Грин предстала перед гостями. Все тут же смолкли. Аккуратно, без суетливости, она поставила ноты, села, расправив юбку, и положила руки на клавиши.
Музыка зазвучала тихо и сдержанно, но через несколько тактов вдруг взорвалась и обрушилась каскадом дробных нот. Аллегро кон брио. «Живо, с огнем». Как точно! И как здорово она играла: темпераментно, ярко; оставалось лишь удивляться, сколько силы может таиться в столь хрупком существе. При этом она не выколачивала ноты с бездумной яростью, какой часто страдают юные доморощенные пианистки, – нет, у нее музыка пылала по-настоящему, грозно и неукротимо, как лесной пожар. Чуть вздрагивало худое плечо – левое, в басу, в то время как правая рука скользила широко и свободно, высекая искры из раскаленных добела клавиш.
Аплодировали бурно, советник даже воскликнул: «Браво!». Пианистка благодарно склоняла птичью головку. Без рояля она казалась беззащитной и, стоя, продолжала опираться на него рукой, словно искала поддержки.
Все до единого этюды мисс Грин сыграла блистательно, одухотворяя каждую ноту. Они то звенели ручьем, то ветром налетали, срывая сухую листву, – все стихии были ей подвластны. Её не отпускали, ей кричали: «Еще!» и в конце окружили ее, смущенную и растроганную. Мужчины по очереди целовали ей руку и старались перещеголять друг друга в цветастости комплиментов. Трудно было поймать момент, чтобы выразить свое восхищение, да и не хотелось повторять банальностей вслед за остальными. Вот если бы они были наедине… «Посмотри на меня», – призвал он мысленно, сам не веря в действенность этого призыва; но мисс Грин подчинилась. Уголки губ дернулись в улыбке, а потом она, словно охнув, отвела взгляд. Так бывает, когда женщина вдруг видит себя – прекрасной и, ослепленная, не может поверить в это. И тут же – будто легкую вуаль набросили на ее лицо: исчезли изъяны, осталась лишь улыбка и сияние глаз.
Вот теперь они были одни, и неважно, что вокруг стояли люди.
– Вы, должно быть, хотите пить, – сказал Джеффри. – Здесь душно. Позвольте, я вас провожу.
У чаши с пуншем она осмелела и принялась рассказывать о себе, торопливо, словно боясь, что он вот-вот исчезнет. Приехала из Англии, всего полгода назад, надеясь поправить здоровье в теплом климате. Училась в Вене, у Зауэра. Сейчас сама дает уроки; на жизнь хватает. И самое главное – появились знакомые; общество. Без этого, согласитесь, человек так одинок…
– Мисс Грин, – он взял серьезный тон, которым пользовался нечасто, – вы замечательный музыкант. Вы подарили мне сегодня волшебный вечер – и, уверен, не только мне. И я хочу, чтобы вы знали: у вас есть в Мельбурне друзья. Если вдруг что-то случится, если вам понадобится помощь – любая – разыщите меня. Вы знаете мое имя.
Ее сияние, померкнувшее было, проступило вновь и сделало ее почти прелестной.
– Бурк-стрит, рядом с Восточным рынком. Там наш магазин. Помните: что бы ни случилось…
Джеффри коснулся невесомой руки, которая десять минут назад творила чудеса, а теперь безжизненно свисала вдоль туловища – как птичье крыло, ненужное на земле (откуда-то смутно помнился этот образ); и, взяв ее, прижал кончики пальцев к губам.
– Ну, идите же, – держать ее и дальше становилось уже невежливо. – Вам надо отдохнуть перед Бетховеном.
За окнами стемнело, и тем уютней сделалась гостиная с ее причудливой люстрой, свисавшей с лепного потолка, и разлапистыми растениями в кадках. Обставленный еще в прошлом веке, дом хранил то легкомысленное очарование, которое было изгнано за несколько последних лет – не изо всех домов, конечно, лишь из тех, чьи хозяева стремились делать все в «духе времени». Ему же этот самый дух казался сквозняком, от которого вроде бы не мерзнешь по-настоящему, но чувствуешь себя неуютно. К их новому дому он постепенно привык, благо все в нем было гармоничн