– Фантазии хороши для детей, – ответил он уязвленно. – У меня научное мышление. Ты женщина, тебе не понять.
Его слова почему-то рассмешили Ванессу, и он, насупившись, отвернулся. Но она продолжила примирительным тоном:
– Ну не дуйся. Ты сам начал говорить о вещах, которых не понимаешь. Мэлвилл – человек большого ума, просто не всякий может это оценить.
– Если ум и правда есть, его не скроешь, – пробурчал Эдвин, пытаясь отколупать кусок краски от баллюстрады. Ему всегда было неприятно, когда сестра принижала его способности, намекая, что он еще мал.
– А как же гении, опередившие свое время? При жизни их многие считали безумцами. Вот Уильям Блейк, например. Даже сейчас не все его понимают, а ведь он жил сто лет назад.
– И что он такого сделал? Он же был просто художником.
– Художником, поэтом и мыслителем. И он, кстати, считал, что для познания мира нужны лишь зрение и фантазия.
– Ерунда! Никакое это не познание. Это впечатление или еще что в таком же духе. По-настоящему познать мир может только ученый.
Белокурый, серьезный, погруженный целиком в себя – ах, Эдди, не ты ли сидишь на дне морском, вооружившись циркулем, и вычисляешь квадратуру круга? Люди, подобные тебе, не переведутся никогда, и не будь художников, мир задохнулся бы. И ведь она всегда знала об этом, но именно Блейк убедил ее, что знание это истинно. Как непредсказума судьба: она ехала в Европу, надеясь увидеть Уистлера, а встретила Блейка, и с того момента ничто не могло оставаться прежним. Вдруг стало легче дышать; собрались воедино мучительно разрозненные частицы души – так легко, так складно, будто кубики, в которые они играли в детстве. Дорогие заграничные кубики с Эйфелевой башней. Отец привез их с парижской выставки, и много было ахов и ссор; но ей самой, помнится, они быстро наскучили какой-то своей безнадежной предопределенностью: из них всегда, как ни бейся, выходила одна и та же нехитрая картинка. Кубики были пусты – но не в физическом смысле. В них не было тайны, какая часто проступала, мерцая, сквозь видимую оболочку вещей, будь то мамина шкатулка или огромный котел, где кипятили в щелоке белье. А шахматы? О, какой сладкий экзистенциальный ужас охватил ее, когда она впервые увидела шахматную пешку! Они выстроились в ряд – безглазые, немые фигуры в кринолинах и елизаветинских воротниках – и было в этом что-то одновременно трагическое и прекрасное. Чуть позже она отринула слепой антропоморфизм и стала видеть в пешке то колокол, то балясину веранды; но в тот момент она едва не закричала, когда Дот разрушила видение. Сестра же, не смущенная безликостью фигур, тут же занялась игрой: впрягла пару шахматных коней в невидимую колесницу, которой правила, подобно Боудикке, грозная дева-воительница (впрочем, сама Дот считала, что это был модный экипаж с нарядной дамой). Не в силах побороть обиды и разочарования, Ванесса отошла от доски – и в тот же миг ее место занял Джеффри. Сквозь пелену слез она успела разглядеть зажатого в его кулаке шахматного короля; а потом ее окутал нежный аромат духов, и лицо утонуло в прохладе маминого платья.
– Смотри, что у меня есть! – голос брата был исполнен ликования.
– Я вижу, милый.
– Это король, – уточнил он, недовольный спокойствием ответа.
– Шахматный.
– Ну и что?
– В шахматах, – теплая рука легла Ванессе на макушку, а вторая обняла ревнивицу Дот, – он самая слабая фигура и нуждается в защите.
– Кто же тогда самый сильный?
– Королева.
– Это неправда! Она женщина! Как она может быть сильнее короля?
– Ты мне не веришь?
Повисло долгое, бесконечно долгое молчание. Все будто замерли в ожидании – она не видела их лиц, все еще погруженная в шелковую темноту. Наконец раздался приглушенный стук, и тут же – протестующий возглас сестры: это Джеффри поставил короля на место и взял ферзя. С высоты прожитых лет глядя – пожалуй, самый лучший его поступок.
Стало зябко, и она с неохотой потянулась, растирая замерзшие руки. Солнце уже скрылось. Веранда была пуста, лишь смотрел укоризненно белый прямоугольник картона, стоявший на этюднике. Грунт давно высох, но она уже с час малодушно уверяла себя, что свет все равно уходит и лучше подождать до завтра. А завтра найдется еще что-то – головная боль, пасмурная погода – что угодно, лишь бы не осквернять чистоты листа своими потугами на высокое искусство. Нелегко принять решение: я буду; но уже после того, как решение принято, протянуть руку и взять кисть – труднее стократ. И так спасительна, так приятна мысль о том, что и без живописи она – художник; что работы ее востребованы, и за них платят деньги. Что по утрам она может уходить вместе с мужчинами, а не оставаться с теткой вести домашние дела. О чем еще мечтать? А между тем, если быть по-настоящему честной, это все равно что выбрать короля вместо ферзя: предпочесть показное, формальное – настоящему, испугавшись чьего-то мнения. Не «чьего-то», – с негодованием возразила она себе; не случайные прохожие ругали ее работы, а профессора из школы Национальной галереи. Это просто обида. Дюжина исступленных попыток написать эту чертову пешку так, чтобы показать ее суть – и горечь оттого, что последний, самый удачный вариант, в котором – ей казалось – проступило то самое, метафизическое, был назван… Господи, да не все ли равно, что именно ей сказали? Слова не важны; важна суть.
Она сцепила руки, стиснув пальцы до хруста. Предопределенности нет. Нам кажется, что так правильно, так задумано кем-то; нам сладостно плыть по течению, отмечая символы и знаки, и благодарить Бога, что направил, что указал. Как гладко все ложилось: ее неудачи в художественной школе, поездка в Лондон – именно тогда, когда нужно было готовиться к конкурсу на стипендию; Выставка женских искусств, где ее колье заняло первое место; и, наконец, статья Алисы Маскетт, которая так славно подвела итог. Дюжина синиц летела в руки, жизнь катилась, как по рельсам, и можно было бы сказать: я обрела покой.
Если бы не Блейк.
26. Темпл-корт
Пока они с Ванессой ехали в поезде, пока шли по запруженной людьми Коллинз-стрит, все было хорошо, но у самой двери Делия запаниковала и едва сумела выдавить улыбку в ответ на приветствие Фрэнки. Из глубины студии доносились голоса, и отступить теперь значило опозориться перед немалым количеством народа. Оставалось только взять себя в руки, сделать глубокий вдох и шагнуть вперед.
Здесь были, кроме Паскаля и хозяйки, две молодые художницы, одна из которых снимала студию в этом же доме. В квартире царила суматоха: всюду валялись обрывки газет и катушки с нитками, ножницы поблескивали на столе среди грязных чашек. Два костюма были разложены на кровати: черная пиджачная тройка и серая визитка с полосатыми брюками. Рядом белели, раскинув рукава, две сорочки.
– Я подшила на глаз, – сказала Фрэнки. – Но, боюсь, Делии все равно будет длинновато. Эх, подрезать бы…
– Только попробуйте! – возмутился канадец. – Это, между прочим, мой выходной костюм. Покажите лучше, что вы принесли.
Ванесса открыла чемодан, который они поочередно тащили с самого вокзала, и на свет явилась пиджачная пара, сшитая из темно-синей саржи.
– Этот укорачивать не нужно, – Ванесса приложила к себе пиджак. – Мы с Эдди почти одного роста.
Делии стало немного обидно, что обе подруги наденут костюмы своих братьев, а ей достанется чей-то чужой; вот если бы она могла, как в сказке, перемахнуть через пролив и попасть домой, где до сих пор висят в платяном шкафу Адриановы пиджаки и рубашки… Когда-то она тайком пробралась туда и трогала, перебирала вещи, которые он носил; в шкафу пахло гвоздикой, вешалки тихонько стукались друг о друга, и ледяная от волнения ладонь касалась то жесткого твида, то гладкого шелка или нежного бархата. Примерить что-то из его одежды – такого Делии в голову не приходило, но сейчас эта идея взволновала ее невероятно.
– Пора вам прогуляться, – обратилась хозяйка к Паскалю. – Я помашу из окна, когда мы будем готовы.
Когда за ним закрылась дверь, все на мгновение притихли, будто не решаясь начать. А затем Фрэнки провозгласила: «Ну, давайте же», – и все задвигались, заговорили хором. Ванесса задернула шторы и принялась расстегивать блузку.
– Что же вы? – в ее глазах мелькнуло знакомое насмешливое выражение. – Передумали?
Она мотнула головой и торопливо взялась за крючки на корсаже. Раздеваться перед посторонними было ужасно неловко, но остальных это будто бы совсем не смущало. Девушки хихикали, вспоминали наперебой истории из школьной жизни. Постепенно и Делию закрутило-завертело этим водоворотом, и вот уже она осталась в одних панталонах и корсете, приплясывая вместе со всеми на холодном полу.
– Это ваша, – Фрэнки указала ей на рубашку, – и остальное тут в куче.
Рубашка, конечно, была великовата, но одна из художниц, Грейс, заверила ее, что под костюмом ничего не будет заметно. Она ловко поддернула на Делии рукава и подхватила их нитками, ободряюще при этом улыбаясь. Это была миловидная молодая женщина, голубоглазая, с копной каштановых волос и чуть рассеянным, мягким взглядом. За сорочкой последовали брюки, которые полагалось закреплять подтяжками; затем – жилет из той же ткани, что и сам костюм. Все это было так весело и волнующе, словно они наряжались на бал-маскарад. Грейс заботливо хлопотала над ней, застегивала пуговицы, повязывала галстук.
– Можно было бы подложить что-нибудь, – задумчиво сказала она, обхватив Делию за бока, – но мне кажется, и так сойдет: Паскаль совсем не толстый.
Остальные уже были одеты. Ванессе повезло больше других: синий Эдвинов костюм сидел на ней отлично; Фрэнки же пришлось добавить себе объема, что изрядно всех повеселило.
– Как все-таки удобно в штанах! – восхитилась она, пройдясь по комнате. – Даже просто в трамвай забраться: раз – и ты внутри.
– А велосипед? – подхватила Ванесса. – Я как-то чуть кости не переломала: юбку затянуло в колесо… А отец и слышать не желает о блумерах.