И я там был..., Катамаран «Беглец» — страница 25 из 26

ей очень нравилось видеть себя в фартуке на кухне в роли хозяйки, беспокоиться — как бы не пригорело, и указывать мне, что делать. Потом пили чай, говорили о школе, она рассказывала сплетни об учителях, и мы весело смеялись, когда тот или иной педагог представал в неожиданном свете. Иногда она задерживалась допоздна, а бывало, очень скоро уходила, никогда не прощаясь. Я оставался один, долго не мог заснуть, помня ее, еще не веря, что какой-то час назад она сидела у меня на коленях и позволяла распутывать и заплетать тугие косицы, трогательно склонив головку, — и вот ее уже нет, и только ладони хранят волнующее таинство ее близости.

Отдалась она легко, радостно, но я был неприятно удивлен тем, что кто-то до меня у нее уже был, и с того дня она представилась мне другой, и я уже никогда впредь не пытался объяснить себе, кто же она, хотя, казалось бы, мы преступили все пределы близости и не оставили друг другу загадок. Как-то незаметно она становилась смелее, веселее, шутки ради говорила, что разлюбила меня и смеялась самозабвенно, видя, как я меняюсь в лице. А может быть, она говорила правду — не знаю, не знаю, давно я стал ее пленником и перестал судить здраво.

Шли дни, и шаг за шагом ступали мы по запретной дорожке, которой тогда не было видно конца. Счастлив ли был я? Да, да, да… Ее же стали тяготить встречи в четырех стенах, она начала назначать свидания на улице — разумеется, это граничило с безумством, но к тому времени ее власть надо мной была уже неохватной. Когда ее перестали радовать прогулки по проспектам, хождения в театр, наскучили вечерние огни фонтанов, стала называть меня молчуном, тепой, стала раздражительной, и я с ужасом ожидал и, конечно, оттягивал развязку… В один прекрасный день (день выдался поистине чудным: мартовский, тихий, теплый, и с утра уже было предчувствие) меня вызвала директор школы; она была мрачна, молча, без околичностей, протянула желтоватый листок, оказавшийся без подписи. Самое страшное в этой гнусной и грязной анонимке было то, что все в ней являлось правдой. Так я об этом и сказал директору, после чего она потребовала от меня подать заявление об увольнении; вся процедура заняла минут десять и, знаешь, когда я вышел из директорского кабинета, почувствовал необыкновенную легкость, веселость даже, единственное, чего я страшился по-настоящему — потерять ее… Родители ее, разумеется, узнали обо всем.

У меня был план — бежать, бежать с ней на Север, в Тьмутаракань, туда, где нас не отыщут! Но прежде надо было встретиться, хотя бы увидеть ее. Текли часы, я стоял в укромном месте подле ее дома. Стоял, стоял — вот тогда-то я и ощутил всю степень своей беспомощности, так что слезы выступили у меня на глазах. Я думал: что же мы плохого сделали, что натворили?

Тут Тимофеевич замолчал и затем проговорил:

— Нет, не так все было. Не так я рассказываю. Ты слушаешь и думаешь, наверно: «Какие сантименты». Поверь, она меня любила, это только мой рассказ получился неуклюжим.

— Да кто же сомневается, что любила?

— Я вот сейчас сам и начинаю сомневаться, — медленно произнес Тимофеевич, обращаясь как бы к самому себе. — Но тебе надо знать, чем все закончилось… Ее отправили к родственникам в Ташкент, больше о ней мне ничего не известно.

— А вы, после того что произошло, уже не могли оставаться в Баку?

— Именно не мог, — подтвердил Григорий Тимофеевич и прибавил резко, нервно: — Но дело не в этом: главное, понял ли ты меня?

— Кажется, да.

— Ни черта ты не понял, скажу я тебе! — произнес в сердцах учитель. — И не скоро поймешь!

Так закончился этот странный, ввергнувший меня в долгие раздумья, разговор. «Что же я должен был понять? — в который раз недоуменно спрашивал я себя. — Что хотел сказать Тимофеевич этой своей историей? Пожалеть я должен был его, что ли?»

Так ничего я не понял и тем более, наверное, уже никогда не сумею осмыслить то, что произошло позднее, хотя, казалось бы, неспешное течение привычной жизни захватило и понесло нас, унося все дальше от тех дней, успокаивая память. Как прежде мы вдвоем совершали пробежки по утрам; настала благостная осенняя пора, и не было другого наслаждения, чем дышать стылым воздухом предгорий, едва тронутым солнечным лучом. Вечерами я заходил к соседу на посиделки, и как-то Тимофеевич спросил:

— Послушай, а зачем тебе этот автомобиль?

— Как? — удивился я. — Чтобы путешествовать, конечно.

— На месте не сидится? — сказал сосед и как-то странно усмехнулся, будто отвечая на собственную потаенную мысль.

Этот штрих, эту вроде бы незначительную деталь я вспомнил сейчас, отдаленный толщей времени от тех событий, и мне кажется, что уже тогда он давал понять, намекал прозрачно, не решаясь преступить пределы осторожности, и раскрылся только в самый поздний момент, в последний день наших встреч.

Помнится, было воскресенье. С утра непогодилось, накрапывал дождик, то усиливаясь, учащаясь, стуча по карнизам, то стихая. Раздался звонок, и я, шаркая тапочками, поспешил к двери. Тимофеевич, в брезентовой ветровке, вошел с каким-то торжественным и вместе с тем необычным выражением лица, произнес неестественно громко, верно, заранее приготовленную фразу:

— Ну как тебе живется-можется?

— Снова в поход? — спросил я сумрачно, давая понять, что мне не понравился его наряд.

— Как сказать, что-то вроде этого, — пробормотал сосед, на мгновенье растерявшись.

— Вы не юлите, говорите прямиком, — разозлился я.

Учитель посмотрел мне прямо в глаза и сказал:

— Улетаю я, Серега.

— Куда это?

— Ну, с НИМИ.

— На соревнования, что ли? — не сообразил я.

— Какие еще соревнования? — Тимофеевич грустно улыбнулся. — Проститься я с тобой пришел.

Я вглядывался в его лицо, но ничего не прочел на нем, потом не без некоторого подозрения оглядел соседа сверху донизу и только тогда приметил на его ногах инопланетные ботинки, но поначалу не придал значения этой детали, лишь поднял голову и сказал хмуро:

— Не понял, — и снова тупо уставился на обувку.

— А тут и понимать ничего не требуется, — уже снисходительно проговорил учитель. — Они мне предложили, а я взял да согласился.

— Но как же вы могли… — медленно выговорил я, начиная постигать наконец совершенно невероятный смысл сказанного.

— А что тут зазорного? — пожал плечами учитель. — Никому не возбраняется менять планету проживания.

На меня нашла оторопь.

— С-с-согласились, — выдавил я, едва двигая языком. — К-к-как согласились?

Тимофеевич, видя мое состояние, пояснил улыбчиво:

— Взял да согласился… Иди водички попей, — и добавил мимоходом: — Они, между прочим, и тебе хотели предложить.

— Мне?

— Тебе, тебе.

Это было вовсе дико. Ни смешно, ни грустно, ни странно, а именно дико. Я попытался представить себя в роли инопланетного странника, но никак не мог, лишь обессилено опустился на подставку для обуви.

— Сходи водицы попей, — любезно повторил Тимофеевич.

Я вжался спиной в угол, глядя на капитана со страхом, потому что мгновеньем раньше явилось мне подозрение — он ли это в действительности? Не вздумалось ли какому-нибудь гуманоиду-шутнику преобразиться в Тимофеевича и посмеяться надо мной?

Сосед посмотрел на меня с тревогой:

— Что на тебя нашло, Серега?

— Со мной все в порядке, — ответил я, вставая и отряхиваясь, — а вот что с вами, не пойму?

— Я же говорил, что ты меня не поймешь, — усмехнулся он. — Мал еще.

Его слова задели меня за живое, я намеревался возразить так: в отношении житейского опыта я вам, само собой, не ровня, а вот что касается порядочности… но вместо этого произнес:

— Так значит, этот безбровый был здесь не только за тем, чтобы лечиться?

Учитель утвердительно кивнул.

— Но почему же он не решился, не предложил?

— Они проницательней, чем ты думаешь. Вовсе не обязательно беседовать с тобой на эту тему, чтобы понять, сколь ортодоксальных взглядов ты придерживаешься.

— Нет, вы скажите, что его остановило? — упрямо стоял я на своем.

— По-моему, я выразился определенно, — ответствовал учитель, — но если ты настаиваешь… Впрочем, как раз мне сейчас нет необходимости говорить — ты сам объяснишься.

Я недоуменно поднял брови. Тимофеевич испытывающе воззрился на меня, говоря:

— Разве ты не намереваешься отговорить своего капитана от нелепой затеи?

— Не могу поверить, что это не очередной ваш розыгрыш, — признался я.

— Нет, это не розыгрыш, — ответил учитель спокойно.

Я помолчал. Уже в начале разговора я почувствовал, что Тимофеевич говорит всерьез как о бесповоротно решенном деле, может быть, поэтому у меня не возникло желания удержать его, хотя он этого ожидал, — я думал о другом. Я не понимал, как можно покинуть, вероятно навсегда, эту землю, этих людей, какими бы несовершенными они ни были, эти горы, это небо, эту жизнь наконец, я не понимал, что его так разозлило. Ведь для того, чтобы решиться на такой шаг, одного недовольства мало.

— А как же ваши родители?

— Родители? Видишь ли, они всегда обходились без меня.

Я вновь замолчал.

— Кажется, все сказано, — заметил Тимофеевич. — Я как-то иначе представлял эту нашу беседу, в ярче выраженных дружеских тонах, что ли, — он полуобернулся к двери, намереваясь оставить меня.

— Нет, не уходите, — попросил я. — Мы ведь уже не увидимся, — необъяснимая жалость тронула мое сердце. — Я хочу вам что-то сказать.

— Что же? — Григорий Тимофеевич с любопытством и даже с долей иронии воззрился на меня. — Что ты хочешь сказать мне?

— Не знаю, — поник я головой.

— Если в этой жизни у меня ничего не получилось, могу я попробовать что-то сделать в другой?

— Не знаю, — ответил я не поднимая головы.

— Вот видишь, — проговорил учитель так, словно только что я согласился с ним.

Он шагнул к порогу. Он ушел.

Мы не сказали друг другу всего — это я знал определенно. Опрометью я кинулся к окну, распахнул его в неудержимом стремлении окликнуть, остановить Тимофеевича — и вдруг увидел учителя, выходящего из подъезда в сопровождении двух чуже-звездных гостей. На мгновенье он замер, спиной ко мне, чтобы накинуть капюшон, и пошагал дальше под мелким сеющим дождем. Гуманоиды шли поодаль, с неприкрытыми головами. В этот час поселок был пустынен. Я стоял возле окна и смотрел им вслед, пока очертания всех троих не размыл дождь.