И я там был — страница 25 из 42

О чем листовки? О тогдашних мерзостях режима, о чем же еще. Хоть какой-то резонанс? Ни малейшего. Только это вот воспоминание: ночь; зима; черные тени; азарт и страх одновременно…

Если к этому добавить август 1991 года, то Михайлов почти выходит в ветераны Великой Демократической Революции: и тебе листовки, и баррикады. Вот только каторги не было. Галина Борисовна так и не тронула его. Хотя и подумывала. Но не стала.

Дело № 24

Однажды Михайлова вызвал следователь КГБ Александровский. Имя-отчество его было легко запомнить: Павел Иванович, как у Чичикова. Однако на Чичикова наш Павел Иванович никак не походил: у него было совершенно мужицкое, с грубыми чертами лицо – то есть скорее Собакевич, уж если на то пошло. Но от Собакевича наш Павел Иванович категорически отличался в сторону разнообразной и широкой образованности. Михайлов даже как-то раскланялся с ним – не где-нибудь, а в театре на Таганке, куда Павел Иванович пришел совсем не по службе, а по культурной потребности (впрочем, не исключено, что и по службе). Видели его люди и в консерватории, в Большом зале, и в Ленкоме у Захарова. Говорят, за успешное доведение известного диссидента Вити Красина до кондиции (то есть до полного раскаяния в содеянном) он был произведен в майоры и написал будто бы диссертацию «Методика допроса по 70-й статье». Не то сначала диссертацию, а после уж в майоры.

70-я статья Уголовного кодекса в Советской России полагалась за хранение, изготовление и распространение крамольной литературы, например сочинений Солженицына. Наказание было до семи лет лагерей плюс пять ссылки. Приложив статью к интеллигенции, можно было всю ее немедленно отправлять на каторгу: кто же тогда не читал крамолу и не передавал товарищу? Однако начальство статью прикладывало лишь к чересчур деятельным. Поэтому в новейшие времена бывший шеф госбезопасности, прямо глядя публике в глаза, с легкой душой отчеканил:

– Мы исполняли закон. Какой был закон, такой мы и исполняли.

За этим угадывалось продолжение:

– И скажите спасибо, что прикладывали выборочно.

Наш Павел Иванович как раз и был талантливым прикладывателем 70-й статьи к диссидентам. Ему мало было справлять должность, ему нужно еще было чувство справедливости и превосходства, а то иначе он выглядел бы держимордой и душителем всего живого. Ну какой же Павел Иванович душитель? Да боже упаси. Да он и сам, несомненно, был не чужд критической мысли, но право ее выражать оставлял всецело и исключительно за начальством.

Размышляя дальше, Михайлов усматривал, что в этом пункте следователь КГБ и рядовой свободомыслящий гражданин полностью совпадали. Оба они как бы с гневом обращались к диссиденту:

– Я не глупее тебя: я не хуже тебя вижу гадости и недостатки, но я молчу, ибо заявлять себя противу начальства бесполезно. А ты заявляешь, думая, что тем самым ты храбрее меня. Но от такой храбрости нет никакой пользы, кроме вреда. Следовательно, я разумнее тебя. И твоя смелость, если покопаться, идет не от ума или совести, а от истерики, тщеславия или психопатии. Так что, как выражался штабс-капитан в «Записках Печорина»: «Дурак ты, братец, пошлый дурак. Ну и пропадай, как дурак».

Михайлов был не дурак, но не сказать, чтобы этим очень гордился.

Хотя, по правде говоря, в разгар уникального следствия по делу № 24 ему не раз мерещилось и даже в какой-то (небольшой) степени желалось собственное попадание в каталажку. При этом больше всего его смущали не допросы следователей с их криками и угрозами, не суд и приговор, а уголовники, с которыми его вдруг да посадят. Он совершенно не представлял, сумеет ли с ними обойтись. А следователей – нет, их он не боялся и к Павлу Ивановичу шел хотя и уныло, но бестрепетно.

Оказалось, что его позвали на очную ставку с Красиным Витей. Цель была – объяснить Михайлову, а через него многочисленным московским диссидентам, какое это особенное дело – № 24.

Формально оно касалось только «Хроники текущих событий». Это Наталья Горбаневская и Илья Габай придумали в 1968 году выпускать регулярный бюллетень о текущих преступлениях Софьи Власьевны (так любовно именовали в обществе советскую власть) и Галины Борисовны (госбезопасность). Идея витала в воздухе и сразу стала плодотворной. «Хронику» – два-три десятка страничек на пишущей машинке – собирали по всему Союзу самые разнообразные граждане – крымские татары, питерские студенты, московские учителя, прибалтийские священники: кого когда взяли, кого обыскали, кого сослали, арестовали, засудили, выдворили – за чтение Авторханова, за пение Галича, за письмо в газету, за анекдот о Брежневе, за баптизм, сионизм, национализм, антисоветизм… «Хроника» повела этот счет и вела его шестнадцать лет. Сначала ее выпускала Наташа Горбаневская, пока не арестовали; затем Тоша Якобсон, пока его не выперли в Израиль; потом Шиханович, Ковалев и другие, пока не пересажали всех. Все-таки последний ее номер вышел в 1984 году. А тогда, в 1972-м, на 26-м выпуске, решено было капитально покончить и с «Хроникой», и с диссидентством. Завели дело № 24, взяли двух видных бунтарей – Якира и Красина (матерые сидельцы, еще сталинского призыва) и дали понять всему их обширному окружению: прекращайте и «Хронику», и вообще все – тогда, кроме этих двух, никого не тронем, даже если у вас руки по локоть в самиздатовских чернилах. Не делайте из нас кровавых жандармов. Побаловались – и хватит. Но, конечно, если не перестанете, то и мы не прекратим. Получите кровавых жандармов, раз вам так хочется. Конкретно: если выйдет 27-я «Хроника», возьмем Ирину Белогородскую. Так вот прямо и передали. Матерых сидельцев удалось расколоть и сломать. И, сидя с Михайловым на очной ставке, Красин, с несчастными глазами, внятно излагал эту жандармскую установку, упирая на то, что хватит бессмысленных жертв, что, надо сказать, было Михайлову близко. Александровский сидел в стороне, укрывшись за «Литературной газетой». Михайлов сказал:

– Витя, а что ты меня агитируешь? Ты же знаешь: я уже давно этим не занимаюсь. Ну а раз тут у вас такое необычное следствие, все так прямо, откровенно, возьми да изложи все это на бумаге – кому надо, пусть сами прочтут.

Здесь Александровский встрепенулся и сказал, что мысль интересная, что надо подумать. Впоследствии она была осуществлена. Витя такое обращение написал. Кому надо, собрались, прочли и заклеймили Витю презрением.

После очной ставки Павел Иванович попросил Михайлова задержаться. Он уселся на край стола и сказал:

– Есть такая притча. Попали на тот свет убийца и писатель, автор крутых детективов. Предстали они перед Господом. Он ознакомился с прегрешениями каждого, разбойника простил, а писателю назначил геенну огненную. Тот взмолился: «За что, Господи? Убийцу Ты прощаешь, а я ведь пальцем никого не тронул. Почему же мне геенна?» А Бог ему отвечает: «Твой грех тяжелее. Тот – однажды убил и покаялся, а твои книги до сих пор ходят по земле и сеют кровь и зло». Как говорится: habent sua fata libelli…

«Книги имеют свою судьбу» – до такой степени латынь Михайлов, слава богу, еще помнил. Но каков Павел Иванович! Между тем он продолжал:

– Всю эту вашу «Хронику» можно представить себе в виде большой машины. На поверхности мелькают, шумят какие-то детали, блестят шестеренки, вроде Белогородской, они первые и бросаются в глаза. Но мы-то с вами понимаем, что там, внутри, вдали от посторонних глаз, работает главный двигатель, незаметно и бесшумно, но именно он вращает эти детали и крутит шестеренки, а значит, он и должен отвечать за всю машину, вы понимаете меня?

«Так-с, – подумал Михайлов. – Бочка явно катится на Тошу Якобсона. Ваши тонкие намеки ясны и слепому. Вы уже давно на Тошу глаз положили. Могли бы и без этих обиняков».

Вслух же он сказал:

– А что, Павел Иванович, следствие у вас такое необычное, откровенное, прямое – может, вы так прямо и скажете, кого вы имеете в виду, а я ему передам?

Павел Иванович поколебался, помедлил, да и махнул рукой:

– А! Ладно. Так и поступим. Передайте этому человеку: нас интересует – когда, как и при каких обстоятельствах были изготовлены 11-й, 15-й и 18-й выпуски «Хроники», а фамилия человека вам хорошо известна: Михайлов.

Михайлов уставился на Александровского в полнейшем изумлении: вот так номер! Ведь это же прямо сцена из Достоевского: «А ведь убили-то вы, Родион Романыч». И в развитие этого шока, почти непроизвольно, Михайлов спросил:

– Но почему 15-й?

Александровский рассмеялся, мигом вышел и вернулся с бледной ксерокопией 15-го номера из эмигрантского журнала «Посев». Михайлов полистал и вздохнул:

– Понятно.

И, уходя, пообещал передать Михайлову вопросы Павла Ивановича.

Александровский сказал:

– Да, пожалуйста. И просьба долго не задерживать с ответом. Скажем, недели две Михайлову хватит?

Все две недели Михайлов пытался придумать какой-нибудь убедительный небанальный ответ, лишь бы не общепринятый:

– Я не буду отвечать на ваши вопросы, так как считаю следствие неправосудным.

Ничего более жалкого нельзя было придумать, тем более для Павла Ивановича. Он тут же насмешливо спросит:

– Ну-с, и почему же оно вам кажется неправосудным?

– А потому что я не вижу криминала.

– Так вот и помогите следствию в этом убедиться.

– Нет, я знаю, что это бесполезно.

– Если вы невиновны, никто вас судить не станет. Слава богу, не тридцать седьмой год.

Еще и обидится. Нет, надо что-нибудь посолиднее, вроде: «Эта презумпция не в моей компетенции».

Через две недели Михайлов пришел в Лефортово (следственный изолятор КГБ) и сказал Александровскому:

– Я не буду отвечать на ваши вопросы, так как считаю следствие неправосудным.

Александровский поморщился:

– Да я особенно и не рассчитывал. Пока свободны.

Михайлов не был героем. И 11-й и 18-й он делал потому, что больше некому было, и он делал их, внутренне чертыхаясь и досадуя на друзей, заставивших его рисковать службой, которой он дорожил.