– Кольке не хватит ли? – спрашивает тетя Настя строго. – Пьяный на танцы пойдет, а там учителя, чего хорошего?
– За материно здоровье можно, ничего с ним с двух рюмок не случится. Учителя… Учителя и сами вон… Давай, Колька, давай. Больше не получишь. Ну!
Опять чокаются, Колька тянется к мамке:
– Я же не за что-нибудь, я же за тебя, мам, – она строго смотрит, но молчит.
– Ффух! – шлепает Колька себя по животу. – Вот это я дал! Штук, наверно, сто умолотил. Пойду.
– Поздно не приходи, – просит его мать. – Завтра чем свет подыму, картошку перебирать, тронулась.
– Пускай веселится, – разрешает отец. – Картошка подождет, пускай повеселится. Он тебе и так не отказывает.
У клуба курит толпа, вертится малышня. Хихикая или покрикивая на парней, проскальзывают девушки. Вадик и еще ребята стоят в сторонке.
– Ну чего?
– Пузырь на кармане, пошли.
– Чем бы занюхать. Сало принес?
– Ага. Как будем, из горла?
– Что, не умеешь? Научим.
У Кольки лицо горит, глаза поблескивают азартно, сегодня для него будут хорошие танцы, вот только водку из горлышка не пил никогда, не опозориться бы. Запрокинув голову, как горнист, Вадик делает несколько торопливых глотков, морщась, подает бутылку Кольке и шумно нюхает что-то. Колька тоже запрокидывает, глотает, раз, два, три. Закашлялся, поперхнулся, слезы, сопли – потекло по лицу – нагнулся, утерся платком.
– Что, душа не принимает? – гудит какой-то кореш, забирая бутылку.
– Их этому в школе не учат, – неприятно смеется Вадим.
Толпою входят они в клуб, в зал, где уже кружатся, танцуют под бразильскую музыку ансамбля «Фарроупилья». Стоят, треплются, смеются, по-охотничьи незаметно оглядывают зал, выискивая «своих». Вон Галка, в обычном углу, где старшие ученицы. То она с ними шушукается, то стоит с независимым лицом: «Меня хотя еще не пригласили на танец, но мне это все равно». Ага! Молниеносно глянула на него и тут же отвела глаза: портрет, мол, висит интересный. Ясно. Заметила. Колька – по всем правилам или внутреннему чувству – зовет на танец Надьку с почты, бешено вертится с ней, его перевалочка, как ни странно, по-своему изящна, в том, как он наклоняет даму то вправо, то влево, в такт музыке. Все кружится. Если смотреть перед собой прямо, то какая-то бешеная, сверкающая, дымная лента начинает обвивать голову, щеки…
– Уже нализался? – спрашивает Надька.
Бах! столкнулись с кем-то.
– Колька! Разуй глаза!
Покачнулся.
– Извиняюсь, – буркнул, задыхаясь.
– Небось Вадька все, – продолжает Надька.
– Тебе какое дело? – грубит он, и танец наконец кончился.
Он отводит Надьку к стулу, как положено, кивает и останавливается так, чтобы сразу подойти к Галке, как только начнется музыка. Сердце прыгает от затылка к пяткам, и все чуть плывет. Зря глотал из горла. Музыка. Пора. Может, домой? Вот еще.
– Разрешите вас.
– Иди протрезвись сначала.
– Что-о-о?
– Что слышал.
– Я что, пьяный, да?
– Смотреть противно.
– Не пойдешь?
– Не пойду.
Вадик издали, посмеиваясь, глядит.
– Последний раз говорю: пойдешь?
– Сказала уже.
– Ладно.
Подобно боевому кораблю, Колька прорезает танцующую толпу к выходу, оскорбленный и злой.
– Курить есть? – говорит он Вадику, который вышел следом. Затянулся. Еще и еще.
– Что – чайник тебе повесили?
– Ничего, я ей припомню… я ей попомню… попомню…
– Ничего ты не попомнишь. Вот если бы мне так, я бы – да-а…
– Ничего, пусть только пойдет с клуба.
– Что, морду набьешь?
– Набью, гад буду!
– Брось болтать, айда мазнем еще по маленькой.
– Не набью? – говорит Колька, берясь за неизвестно откуда возникшую бутылку. – Набью, увидишь.
Шумно в голове, ничего не понять, только одно держится, упорно: «Я ей да-ам… Я ей да-ам…» Они стоят с Вадиком, в темноте, мимо них безостановочно галдит и рассыпается по поселку клубная толпа, шумная и распаренная. Вот она!
– Галка! – зовет Колька.
– Что? Кто это? – оборачивается она, останавливаясь, но не подходя.
– Поди сюда!
– Мне и отсюда слышно.
– Не подойдешь?
– Иди проспись, – советует она и трогает дальше.
Ясно. Мирные переговоры кончены, теперь надо действовать, надо, надо, черт побери. Хихикает Вадим. Ладно. Колька срывается, бежит, нагоняет.
– Ты как? – кричит он. – Ты так? Ах… падла! На! – и с размаху открытой ладонью по обернувшемуся, испуганному и уже ненавидящему лицу. – Мало? – кричит он, хотя повторить это уже не способен, его вообще можно сейчас свалить одним щелчком.
– Еще, да? Еще?
– Дурак! – говорит она быстро и уходит, а он, как заведенный, кричит вслед:
– Еще? Да? Еще?
Гадость! Гадость! Гадость! Невыносимая едкая гнусность заполнила все Колькино существо, и, чтобы отделаться от нее, он всецело отдался пьяному разброду своего тела, повис на Вадике, провожающем его к дому, забормотал, заматерился.
– Иди проспись, – повторяет Вадик вслед за Галкой и оставляет его около снежной траншеи.
– Ага, – говорит Колька. – Ща просплюсь. Ага. Ща… Я просплюсь… – но идет он не домой, а к морю и долго стоит там, пошатываясь, глядя в полумрак, неверный, множащийся, плывущий, но ясно, что огромный – море – и свежесть его пространств понемногу становится яснее и яснее; продрог Колька, пошел домой. Еще у входа в траншею он слышит дикий крик отца и падение чего-то тяжелого. «Ага, – соображает он, – опять надрался. А это кто кричит? Это мамка кричит… Как мамка?» – и он суетливо вбегает в дом. Духота и яркий свет обрушиваются на него, и он не сразу различает происходящее.
В горнице – развал. Скатерть полусдернута со стола, на полу осколки тарелок, что-то скользкое и раздавленное, фужер с отбитой ногой, еще что-то знакомое, узорчатое – рамочка, его подарок, разломана в куски, надпись внизу «Маме от сына Ко…» – все. «От Коли откололи, – заныло в голове. – От Коли откололи…»
Отец сидит на кровати, дрожа и быстро дыша, голова опущена. Матери нет, где же она? А, на кухне, проскочил, не заметил.
– Ма! Чего он? Ма!
Тетя Настя плачет, отворачивается:
– Иди, сынок, иди, ложись… – И причитает: – Пьяная морда… Уж убил бы насмерть лучше, чем мучиться-то… чем мучиться…
– К-кто пьяная морда? – раздается хитренький голосок. Отец, в носках, качаясь и подмигивая Кольке, подкрался и стоит в дверях. – Я? Ах, я пьяная мо-орда, – тянет он, улыбаясь. – Та-ак… А вы, Настасья Петровна, хоро-ошие, да?
– Уйди! – кричит и плачет тетя Настя. – Иди спать, сволочь!
– А вы, Настасья Петровна, хоро-ошие, да? – по-прежнему ласково поет отец.
– Папк, иди спать, – говорит Колька, растерянный и трезвеющий. – Иди же, тебе говорят.
– С-сука!.. – орет отец, мгновенно преображаясь. Осколок грязной тарелки, спрятанный за спину, летит в тетю Настю; она еле успевает прикрыть лицо ладонью, на которой сразу показывается и расширяется красное и течет вниз. – Сволочь! Я тебе покажу «пьяную морду»! – он хватает точным движением сковороду с полки и швыряет в мать; шлепнувший мягкий звук удара и звон сковородки приводят Кольку в себя.
– Ты что?! – истошно кричит он. – Мамку, да? Мамку? У нее деньрожденье, а ты ее так, да?
– Сволочь! – продолжает отец, не обращая внимания на сына. В руке у него скалка.
Колька изо всех сил толкает его в грудь, и отец спиной вылетает из кухни и падает в горнице, затылком об пол. Колька рывком, не давая опомниться, хватает его за грудь и с силой тащит и бросает в койку. Джемпер трещит и рвется.
– Лежи – убью! – вопит он.
– Вот как? – медленно говорит с койки отец. – Отца родного?.. Отца? – И начинает всхлипывать и захлебываться. Все. Больше не встанет, но бормотать будет долго.
– Отца родного… Эх, сынок…
Дрожащими руками, расплескивая, Колька наливает стакан водки:
– На, пей.
Тот тяжело переваливается на бок, по лицу его текут пьяные слезы, булькая и громко глотая, он выхлебывает пойло и опять грузно поворачивается к стене, сопя и плача.
Через час все тихо и темно у Свиридовых. Николай лежит и трудно, мучительно задремывает. Мысль о Галке то уходит, то возвращается в его еще хмельную лихорадочную память, и когда возвращается, ему так мерзко, что он негромко стонет.
Пожар
Вечером, лунным вечером, когда тянул слабый север, я с удивлением увидел, что от всей длинной крыши столовой подымается пар и снег весь стаял. Никогда раньше не видел я пожара и потому подумал: «Вот натопили!» Но через секунду услышал тревожные голоса: «Бей в рельс людей звать – столовая горит!» – и понял, в чем дело.
Столовая стоит на самом берегу моря, луна, почти безветрие, а огонь сквозь крышу выбивается так, что с краю уже видны перекрытия, как ребра в огне. На голубом лунном снегу густая черная толпа с того края, где пожар; шумно, любопытно, возбужденно. На крыше уже человек десять мужчин, шипит огнетушитель, снизу, из столовского бака, подают ведрами воду наверх. В толпе озабоченно расхаживают парторг, предзавкома, еще какое-то начальство. Разговоры:
– «Наверно, проводка загорелась». – «Да нет, от котла небось». – «Кто сторож? Опять косой?» – «Теперь дадут ему похмелиться». – «Ну, считай, на полмесяца столовая закрыта». – «Тут тушить нечего». – «Ну-ка, иди потуши – “нечего”!» – «Вечно этот рыбкооп горит: прошлый год пекарня, этот год столовая…»
Толпа шевелится и топчется на месте. Прошел предрыбкоопа: «За пожаркой посылали?» – спросил кого-то и исчез, потом опять появился, опять исчез. Заревела сирена, вынырнул красный газик с лестницей и шлангами. Стали с него что-то снимать, разматывать, суетясь и матерясь.
Толпа густеет и топчется. Сверху через берег за море валит плотный горизонтальный столб дыма, неугомонно трещит огонь, и жалкие выплески воды в расходящееся пламя, кажется, еще больше распаляют его. Толпа топчется по-прежнему, в ней видно жадное любопытство и готовность что-то делать, но на узкой крыше и без того кучно, и толпа бездействует с достоинством: скажут, что делать, – помогу, не скажут – пускай хоть все сгорит, мне не жалко… У пожарников не клеится ни черта. Молчаливо носится рыбонасосник один, Иван, он всегда умеет быстро налаживать заевшие насосы.