азалась их бодягой. А вдруг порошок из толченых тараканов! Как ни странно, помогло. Но потом азиатов вычистили быстро. Наехали братки, не смогли договориться. Изгнание торгующих из храма! Такое время было: утром открываешь свое дело, а вечером скрываешься от братков. Гришка еще должен остался, даром что сам напялил малиновый пиджак. Квартирой на Кирова откупался. И куда-то подевались ментовские друзья? А они тоже бесплатно не помогают, как выяснилось. За красивые Гришины глаза впрягаться? За его роли, которые никому не нужны, потому что той страны уже нет? Это ж не Высоцкий, которому Гришка, к слову, всю жизнь завидовал. Сначала ему самому, потом его посмертной славе… Высоцкого любили простые люди, а этот всю жизнь чинам прислуживал. Я сама не слышала, но мне рассказывали, какую лицемерную речь Гришка состряпал на его гражданской панихиде… Когда напивался, то орал благим матом: «Чем я хуже Володьки? Тоже пишу! Тоже пою!» Ага, в бане все поют. И на заборе тоже пишут. А сам набивался в друзья, мечтал попасть в его компанию. Его не принимали, там свой круг… Лидка, медичка, таскала Гришке препараты. А родная гэбня прикрывала. Ну как же! Он же у нас Зорге! Да в каком месте? Ни рылом, ни ухом, ни сном, ни духом. С татарской хитрой мордой да в калашный ряд. Гришка Отрепьев. Он же со своим почетным значком чекиста стучал безбожно на своих же товарищей, аж стены театра сотрясались! Если бы не амбиции, то, глядишь, и сохранился бы человеком. И с той портнихой, с которой познакомился в очереди за квашеной капустой, спокойно доживал бы свой век в вытянутых трикошках. В местном Доме культуры читал бы в косоворотке Есенина, чтобы утолить надуманную тягу к сценическим видам искусства. Была бы немудрящая, но своя честная жизнь вместо вечной погони за чужим успехом… Хотя горбатого могила исправит. Если человек и меняется в течение жизни, кается, производит переоценку, то происходит это по причине возрастных изменений, угасания мозговых клеток…
Но брошенная женщина все равно утащит за собой в могилу. Якобы Гришка помер от почечной недостаточности… У него же печень пропитая донельзя. Он в Соловьевке на Шаболовке почти прописался. По полгода не вылезал из-под физрастворов с глюкозой. Знаешь эту психушку для блатных? Клиника неврозов называется. Туда актеров пачками свозили. А чего удивляться, все актеры пьют. А когда им не дают ролей, уходят в запой. Запомни, Егорушка, все сплетни об актерах – правда. Все актеры – глупы, лживы и тщеславны. И Гришка тому подтверждение. У нас театральная байка ходит, дескать, когда Гришка ночью издох, на следующий день во время репетиции над сценой пролетел белый голубь. Якобы душа его прощалась с подмостками. Вранье! То ворона была! Такая же черная, жирная, наглая, как его душа…
Я слушал ее с тем порочным любопытством, с каким обыватель, разинув рот, слушает, как Пушкину наставляли рога, как Лермонтов обрюхатил сестру Мартынова, как Тургенев спал на собачьем коврике… Продолжать можно бесконечно. И слушать тоже.
– И я тоже стала бы звездой! А мне Гришка жизнь сломал! Я пришла на Трехгорку по распределению. Гришка за тридцать лет ни одной роли мне не дал. Выживал изо всех сил. И уволить не мог. При всех задевал меня: «Ритка, чего в артистки подалась? Ты ж страшненькая! Тебе Бабу-ягу играть!» А я не страшненькая была, а очень даже симпатичная. У Рязанова снималась. Это Гришка мстил за мою гордость и недоступность. У нас роли распределялись через постель. Если бы голливудский херассмент добрался до наших широт при его жизни, то сколько бы разобиженных баб по его душу выползло из всех щелей! От души потоптались бы на его могиле! Он столько молоденьких артисточек загубил… И ни один подлец не раскаялся, и ни одна жертва не сумела за себя постоять, – Подволодская вся аспидная: с оголенными нервами, раздвоенным язычком, немигающим взглядом, раздувающимся капюшоном и прицельным «жующим» укусом, – я так никогда не хотела. Вот и просидела тридцать лет без ролей, как Илья Муромец на печи пролежал. Будто и не жила вовсе. Одни лишь унижения и разврат. Как же уксуса хотелось выпить! Или театр поджечь. Сколько раз себя одергивала, чтобы не брать грех на душу. Это уж потом, можно сказать к концу жизни, Гришка остыл и, как обещал, определил меня Бабой-ягой во все детские спектакли. До сих пор играю. Окончить курс Массальского, быть лучшей на его курсе, чтобы на старости лет радоваться роли Бабы-яги. Зато теперь они в могилах, а я живая на сцене! Один Бог знает, чего мне стоило их пережить. Все ушли. И всех забудут. Рано или поздно. А на меня зритель ходит! – понизила голос до шипения. – Я такие бородавки наблатыкалась делать, мне гримеры завидуют! Знаешь, как я жути нагоняю? Кровь в жилах стынет, дети со спектаклей зареванные уходят, заикание зарабатывают. Вот так я играю! – чокнулась со своим отражением и осушила залпом стакан.
Я готов был аплодировать стоя. Мне было жаль ее. И было жаль всех: Гришу, Лидию Сергеевну, их дочку и даже проворовавшегося директора…
– Маргарита Михайловна, вы опять несуществующую роль репетируете?
Я обернулся. В дверях представительный мужчина. Подволодская тут же поменялась в лице, наспех натянула прежнюю заискивающую, жеманную улыбку:
– Ой, а я тут нашего гостя развлекаю. Вас дожидаются.
– А я ищу его повсюду, – и сухо со мной поздоровался.
Значит, это и есть неуловимый худрук. Стареющий хипстер или молодящийся пижон в роговых затемненных очках и бабушкином джемпере крупной вязки. Сосредоточенный, знающий своему времени цену, не настроенный на праздное общение и подчеркнуто вежливый с теми, кого считает ниже статусом. То есть со мной. Не мой человек, однозначно. Кокетливая пьянчужка Подволодская и то мне ближе. Мы с ней попрощались как старые знакомые. Еще бы, вся ее жизнь передо мной пронеслась!
Худрук, свободно ориентируясь в потемках, провел в кабинет, тот оказался рядом.
– Я в курсе просьб родных Григория Саныча, – с ходу начал, – нужно поднимать архивы. Я, правда, не совсем представляю, как это будет выглядеть. У нас все в отпусках. Но мы в любом случае пойдем навстречу родным Григория Саныча.
– А на саму программу не хотите пойти? – попытался его пристыдить. – Оппоненты семьи утверждают, что театр знал о той стороне жизни Григория Саныча. Но сам театр никак не комментирует эти слухи. Отсюда бесконечные спекуляции на тему…
Худрук, внешне отстраненный, тут же испепелил меня взглядом:
– Есть такие говно-программы, на которые нельзя ходить. Из соображений нравственной гигиены. Я запретил сотрудникам участвовать в этой вакханалии.
Мягко стелет, жестко спать. Театрально-режиссерская закалка. Кажется, простуженный. Ему принесли горячий чай, он медленно стал пить его, откашливаясь и шмыгая носом. Я так и представлял, как его растопленные сопли затекали обратно в пазухи костей черепа, и с нарастающей досадой всячески желал ему развития гайморита.
– Родные хотят защитить память, – пробовал заступиться за Гришиных женщин.
– Продавать свои страдания и достоинство на мягком диване в телестудии, согласитесь, странный способ защитить чью-то память. Когда все это набирало обороты, мы были на стороне родных Григория Саныча. Но то, что устроили ТВ-бордельеро… Как можно свою жизнь и память об отце превратить в ЭТО? Я Григорию Санычу по большому счету посторонний человек, но сам чувствую, как он там переворачивается. Кармашик со стыда сгорел бы, увидев это… Всю жизнь пахал на свою фамилию. Она стала нарицательной. Его имя олицетворяло уважаемую профессию. Очень дорожил ею. Безупречная у человека репутация… была. А эти дети за один эфир пустили все по ветру. Теперь «Трехгорка» будет ассоциироваться исключительно с этой шумихой. Мне больно, что любимые актеры посмертно становятся героями скандальной светской хроники. Анализы ДНК и дележка имущества стали какой-то народной забавой.
– А что вы предлагаете?
– Есть отличный королевский метод: «Никогда не жалуйся и ничего не объясняй». Жесткая верхняя губа. Увы, стоицизм вышел из моды. Семья пошла по пути эмоциональной распущенности.
Я даже не понял, о чем он. И он даже попытался объяснить:
– Раньше папарацци преследовали знаменитостей. Раньше купил черно-белую открытку в киоске, а перед тобой – загадка. Ничего не знаешь об этом экранном человеке. Только его роли. Теперь знаменитости сами вторгаются в частную жизнь граждан, демонстрируя личные проблемы, заставляя таращиться на их горести и переживания: внебрачные дети, биполярное расстройство, тяжелое детство, физические недуги, супружеские кризисы… Это такая законная форма подглядывания за чужими слабостями. Это такой перфоманс. Полностью стирается грань между частным и общественным. И личное теряет свой смысл, утрачивает понятие святости. Человек лишается интимного пространства, в котором может быть самим собой, откровенным и рефлексивным. О тех же, кто держит чувства при себе, говорят, что у них комплексы, что они в отрицании.
Он произносил слова резкие, но отрезвляющие, проникающие до глубины души.
– Зато ваши подчиненные так не думают, – ответил ему, – вот, например, Маргарита Михайловна изъявила жгучее желание пойти на это ТВ-бордельеро и поведать миру о детях Григория Саныча во всех подробностях. Она якобы лично видела с конца восьмидесятых женщину в каракулевой шубе с мальчиком под мышкой, вернее, со скрипкой у мальчика под мышкой…
Худрук нахмурился и церемонно меня выпроводил, но я напоследок напросился в режиссерскую ложу, совсем близкую к его кабинету. А то когда еще случай будет… В зрительном зале гулкая сумрачная тишина. Рабочие ушли обедать, свет потушен.
– Маргарита Михайловна не могла ничего видеть, – оглядывая стынущее в сумраке пространство зала, нехотя поделился со мной худрук, – по той простой причине, что в восьмидесятых она пережила страшную аварию. В машине разбилась вся ее семья: родители и сын. Сама получила сотрясение, долго находилась в реанимации. Года через два значительно ухудшилось зрение. Об инвалидности речи не шло, но тем не легче. Она до сих пор весну с осенью путает. Ей вместо опадающих листьев часто бабочки мерещатся. Ей вообще многое мерещится… Но очки носить стеснялась, пока Григорий Саныч в девяностые не привез ей линзы из Швейцарии. Театр в лице Кармашика сильно помогал ей. У него было редкое чувство – милость к падшим. Более честного человека в общественно-социальных делах, чем он, я не встречал. И вопрос об ее увольнении никогда не стоял. Хотя она своеобразная дама, мягко скажем… Когда Маргарита Михайловна в очередной раз теряет свои линзы, мы ей текст чуть ли не семьдесят вторым кеглем распечатываем. Правда, память у нее отличная, свои роли знает. Не прима, но старейшая актриса нашего театра. Задействована во всех детских постановках, играет ведьму в «Макбете»… Она говорила вам, что играла у Рязанова? Я несколько раз пытался выяснить, где именно… С лупой при стоп-кадре, но увы…