Понимаете, театр сам выбирает себе персонажей. Многие приходят сюда, и многие остаются. И многие никем не становятся. Вернее, становятся – сороковой тенью от пятидесятого софита. Я называю это стоянием у воды. А чтобы запомниться, чтобы их заметили, начинают говорить и делать лишнее. Завидуют и сплетничают. Идут на подлости. И все напрасно. Потому что не понимают своего места. Пространство их не принимает, в этом и заключается их бездарность. А талант заключается в везении и в том, чтобы вовремя понять свое призвание. Если поймаешь импульс пространства, оно проведет тебя по всем топям, а если не пойдешь по ним, значит, ваши пути разойдутся, и тебя выгонят. Практический, жесткий договор. Вы же понимаете, сколь угодно можно быть одаренным, но успешно работают самые удачливые, самые подвижные, самые открытые счастью. Я говорю не только о театре или кино. Я говорю обо всем. В театре много жестокого, а в жизни и того больше. Знаете, человеческие пороки везде: и в школе, и в редакции, и где-нибудь на производстве, но в театре они особенно на виду…
– Не скажите, в полиции бездарей мало, но расставлены они так удачно, что встречаются на каждом шагу.
– В театре они особенно обнажены, потому что здесь идет постоянная борьба за роли. Там, где есть конкурентная среда, дружбы быть не может. Конкурировать придется с лучшими друзьями, и не у всех получится остаться таковыми. Все актеры жутко ревнивы друг к другу. Дружба возможна либо между артистами разных поколений, либо когда интересы не пересекаются. Как у нас с Григорием Санычем. Если он видел талантливого человека, то брался за него и отдавал ему все. Помню, как впервые пришел к нему в этот зал. Мы поговорили, и он пригласил меня посидеть на его репетиции. Во-о-он на том месте, – и показал на седьмой ряд, – место № 13, – кажется, это кресло до сих пор вбирает в себя все, что театр пережил и еще переживет. Все вокруг охвачено магнитным полем. Это средоточие всех наших кроветворных витальных ощущений…
Я, когда искал худрука, проходя мимо рядов старых кресел из красного плюша, заметил в спинке одного из них врезанную медную табличку. На ней вспыхнул луч софита, и блеском промелькнула надпись «Место Г. А. Кармашика».
– …режиссер, если не профессиональный актер, может дать лишь импульс, но сыграть за актера не всегда способен, – продолжил худрук, который, кажется, более-менее проникся ко мне, я не перебивал и благодарно слушал. – Кармашик умел это делать. Он блестяще показывал. При этом требовал от актеров не копировать и не заучивать его интонации. Он выстраивал на сцене и в кадре живую глубокую жизнь. Помните, как у Моэма: «Каучуковое лицо… Лицо, которое может быть любым, даже прекрасным, лицо, на котором отражается каждая мысль, проносящаяся в уме». У него была изумительная мимическая выразительность, пластичность и вроде бы неприметная психологическая нюансировка, точная, мельчайшая, детальная эмоциональная прорисовка. Он как бы наслаивал внутри себя, лепил образ не вовне, а вглубь. Он наделял своих героев особой внутренней напряженностью, сосредоточением и концентрацией, отключением от окружающей действительности.
Я решил поумничать и тоже вставил свои пять копеек:
– У меня его любимая роль – поручика Этингофа в фильме «Белый путь». Она в основном состоит из служебных команд и по-военному коротких ответов, но какой же он там ублюдок! В какие-то моменты его жалко. В какие-то – выбешивает. А иногда просто страшно… Но оторваться от его игры невозможно. А в «Городе черных бушлатов» с первого его появления понятно, что он иностранец. Он еще ничего не сказал, никак не проявился, но сразу видно… А в «Рамзае» все двадцать минут его сна от него глаз не оторвать. И все понимаешь, о чем спит или молчит его герой.
– Ну спит он не двадцать минут, конечно. Гораздо меньше, – слегка усмехнулся худрук и тут же ожидаемо согласился, – но спорить сложно. Григорий Саныч – непревзойденный мастер пауз. С ним огромное значение имели немые сцены, крупный план и игра глаз. По необходимости играл экономно. Скудными средствами (поворотом головы, движением уголков рта) создавал удивительные образы. В то же время одно его молчаливое присутствие в кадре моментально оживляло сцену. Редкая способность передавать эмоции одним взглядом. Такое вот не актерское, а человеческое органичное существование. Современные артисты утеряли способность жить на сцене и в кадре. Это называется даром presence. Он погружался в тебя целиком, как будто вышел только для тебя и ради тебя. Я много раз специально приходил на его спектакли, чтобы увидеть остальных, но всегда заканчивал просмотр с одной мыслью, что, кроме него, все равно никого не видел. Он такого масштаба человек, его отовсюду было видно. Все всегда серые, все всегда в толпе, а на него будто луч направлен. Он сам по себе очень заметный, от природы сольный.
Конечно, Григорий Саныч учился не в Царскосельском лицее. На репетициях из его уст зачастую выскакивала такая площадная брань, что актрисы, вроде Подволодской, поначалу совершенно терялись… Григорий Саныч не обязан был всем нравиться. И не обязан был со всеми дружить. С ним можно было сосуществовать на уважительной творческой дистанции. Он был очень общительный и в то же время очень закрытый. Он не терпел панибратства. И не давал сесть себе на голову. Он всех опережал. Простой парень из рабочей семьи приехал в Москву, стал артистом-героем, на пустом месте создал один из главных театров страны. Причем без блата, без связей, без всего! Потому что помимо идеальных способностей и фортуны у него был железный характер. Художники – это люди, маниакально сосредоточенные на своем процессе. Все остальное не важно. Это жертвенное служение, и за это многое можно простить. Разве важно, что творится на репетициях, когда в результате появляются чудесные фильмы и спектакли? – казалось, глаза худрука за непроницаемыми стеклами очков вдруг потеплели, пропустили сквозь себя невидимый свет. – Думаю, в скором времени Григория Кармашика наряду с Товстоноговым, Любимовым и Ефремовым будут изучать как крупнейших реформаторов советского послевоенного театра. Это диктаторы высокой культуры и высокой идеи. Мне рассказывали, когда «Трехгорку» сделали наконец драматическим театром, Григорий Саныч на первом собрании предупредил обновленную профессиональную труппу, что несъедобен и никому не позволит разрушить свое детище. Он не уступал ни миллиметра своей собственности. Почему ничего не растет в горах? Потому что там не выживает ничего. Но мало людей в мире, кто добровольно отдаст эту вершину. А некоторые, которых стесняет эта вершина, летят вниз. Я не знаю его семейных дел. И знать не хочу, если честно. Мы говорили лишь о работе. Это было самое интересное. И Подволодская не пойдет ни в суд, ни на телевидение, за это ручаюсь, ей это место дороже, – неожиданно подытожил, – передайте родным Григория Саныча.
И на том спасибо. Самолично довел меня до выхода, чтобы уж наверняка выставить. Напоследок я успел задать еще вопрос:
– Правда, что после смерти Кармашика на сцену вылетел голубь?
– Театральные байки – хорошая штука. Про птиц не знаю. Знаю точно: однажды на моем первом спектакле на середину сцены вышла кошка и от души нагадила. Один актер, не заметив, наступил и поскользнулся. Критики потом писали дружно, что это красноречивая метафора всей моей постановки.
Вторая часть
I’m sick and tired of being sick and tired
I used to go to bed so high and wired, yeah
I think I’ll buy myself some plastic water
I guess I should have married Lennon’s daughter
Телефонное бряканье со сна – как гром среди ясного неба.
Не разлепляя глаз, нащупал у изголовья телефон и приложил к уху. Это Прокышу все неймется, сейчас начнет выдергивать меня с моего заслуженного отсыпного:
– Ну что, сгонял на «Трехгорку»?
– Ага, – медленно ворочал языком спросонья.
– А почему не доложил?
– Думал, время терпит, – еле-еле выползал из зыбучих песков сонливости.
– Гошан, в твоем случае время даже не лечит…
С трудом припоминая события первой половины дня, в нескольких коротких предложениях обрисовал ему ситуацию.
– Ясно. Тогда дуй к Кармашикам. Отчитаешься за меня. Им надо во всех подробностях. Я тут до ночи с делами не управлюсь. А они с меня живого не слезут. Вдова всю трубку оборвала. Отключиться не могу, а сбрасывать тоже неудобно. Сделай милость – утешь вдовушку.
Знаю его дела. Такая неуемная, энергичная и довольная своим омерзением гадина!
– Куда ж я поеду на ночь глядя?
– У тебя в конуре ночь сутками! На улице чудный закат. Высунь нос, полюбуйся.
И точно, с непривычки забываю, что мои окна оклеены непроницаемой бумагой.
– Паш, ну дай уже выспаться.
– На том свете выспишься. Сон для слабаков. Все, на связи.
Ничего не поделаешь, пришлось тянуть себя на подъем, собираться и ехать.
Дверь мне открыла Старость. Как она есть.
– Здравствуйте, мой хороший. Павел нас предупредил. Проходите, мы вас очень ждали, – пригласила Старость прежним голосом Лидии Сергеевны.
Даже растерялся поначалу. Звук не совпал с картинкой. Ни следа от той холеной блондинки, которая гордо именовалась вдовой Григория Саныча. Ушел матовый нежный тон кожи. Разом проступили положенные возрасту складки на лице. Глубоко залегшие тени под глазами. Залом у рта. На шее не красовался синий (под цвет глаз) платочек. Теперь, говоря со мной, растерянно прикрывала артритной рукой морщинистую шею. Но от нее по-прежнему, как и в первую встречу, исходил запах розы на талом снегу.
Ко мне авансом отнеслись хорошо. Жаждали подробностей встречи с худруком. Будто рассчитывали на отсрочку, как рассчитывают приговоренные к смерти на перенос страшной казни. А мне заранее было не по себе. Нечем порадовать. Не зря в старину гонец, принесший дурную весть, по определению становился смертником. Не знаю, можно ли умилостивить моей головой грозных богов, наславших несчастье на Гришину семью.